О Бомелии тоже говорили лишь как о лазутчике
шведско-польском; англичане открестились от него со всем возможным усердием.
Дженкинс, сызнова посланник в Москве, сообщил, что о какой-либо связи
протестантской Англии с тайным иезуитом и католическим шпионом даже и помыслить
невозможно. Неужели в Московии ничего не слышали об «английском деле» сынов
Лойолы? Католики называют Елизавету еретичкой и устраивают заговоры с целью ее
свержения, мечтают о возведении на престол Марии Стюарт, а предводительствуют
ими Оуэн, Парсонс, Кэмпион, кардинал Аллен, Трокмонтон: все как один иезуиты.
Ну и что же, что Бомелий некогда обучался в Кембридже? Хью Оуэн – вообще
дворянин из Уэльса! Нет, нет и еще раз нет, Англия не имеет к деятельности
Элизиуса Бомелиуса при русском дворе никакого отношения и не меньше царя
московского изумлена его разоблачением. Вот на что государю следует обратить
самое пристальное внимание, так это на стремительное сосредоточение немалых
богатств в Немецкой слободе. Немецкие купцы откровенно грабят Москву и все
государство… в то время как англичане во всем мире показывают себя честными и
порядочными торговыми партнерами и, конечно, заслуживают куда большего доверия
со стороны его величества русского царя!
Иван Васильевич ничего не отвечал на пылкие речи Дженкинса и
равнодушно следил за тем, как англичане восхищенно вьются вокруг Годунова,
который, собственно, изобличил предателя. Строго говоря, царю тоже следовало
быть ему благодарным… Попавшись, Бомелий так испугался пыток, что, надеясь на
скорую и милосердную смерть, надеясь на наследственную вспыльчивость царевича,
немедленно признался, что долгие годы не столько лечил, сколько губил государя,
исподволь разрушая его могучий организм. Однако царевич приказал перерезать
горло не лекарю, а писцу, который заносил в опросный лист все показания
преступника (никого, кроме глухого палача, писца и самого Ивана, при допросе
Элизиуса не было), и незамедлительно сообщил сие отцу. Несколько раз перечитав
пахнущие огнем и кровью бумаги, царь не бросился в пыточную и не прикончил
коварного предателя своей рукой, а приказал допрашивать Бомелия медленно и
долго, выворачивая руки и ноги на дыбе, укладывая на раскаленную решетку, паля
огнем – делая что угодно, лишь бы это длилось как можно дольше!
Удивительное ощущение испытал Иван Васильевич, узнав о
признаниях своего архиятера… Он не был ошеломлен, изумлен, потрясен – он был
странным образом удовлетворен. Как будто долгие годы – более пятнадцати лет! –
блуждал во мраке, отыскивая ответ на некий вопрос, поставленный судьбою, и
вдруг обрел его. Выходило, что навязчивая идея об отравителе, покушавшемся на
особу самодержца, была не такой уж блажью, как намеревались представить его
враги, прежде всего Курбский. Выходило, что убийства, свершенные по его воле,
вполне могут быть оправданы, ибо содеяны были в безумии – безумные же не
ведают, что творят, а таковых неведающих наказал прощать сам Господь.
«Я не виноват, – думал Иван Васильевич совершенно по-детски,
но при этом совершенно по-стариковски тряс наголо обритой, чтобы не было видно
сплошной седины, головой. – Ты видишь, Боже! Я не хотел, меня обрекли выпить
чашу сию!» Слова об испитой им чаше были точны, как никакие другие слова на
свете…
Да, ему следовало быть благодарным Годунову, раскрывшему
предательство Бомелия, – да, но время шло, и постепенно радость открытия
сменялась глубокой растерянностью и тоской. Нечто подобное, вспоминал Иван
Васильевич, он чувствовал много, много лет назад, когда незабвенная Анастасия
подсказала ему испытать бояр и друзей на верность, изобразив близость смерти и
вынуждая их целовать крест царевичу Дмитрию. Сейчас Иван Васильевич вдруг
подумал, что, не поддайся он тогда уговорам жены, вся жизнь его могла бы
сложиться иначе. Даже харалуг
[93] сломается, завяжи его узлом. Так и у каждого
человека есть свой предел прочности и преданности. Испытание оказалось слишком
тяжелым – и молодой царь лишился своих друзей. Не описать простыми словами
чувство одиночества, которое испытал он в те давние годы! Он даже отдалился
тогда от жены… Нечто подобное испытывал царь и сейчас, потому что Бомелию он
доверял даже не как себе самому, а гораздо больше. И мысль о тех страданиях,
которые переносит палимый огнем, растягиваемый на дыбах, изрыгающий вымученные
признания дохтур Елисей, одновременно доставляла ему мстительное удовольствие и
причиняла мучительную боль. Хитроумный Бориска, несмотря на всю привязанность,
которую испытывал к нему грозный царь, никогда в жизни не был столь близок к
смерти, как в эти дни, потому что человек, внезапно разбудивший спящего,
рискует нарваться не только на грубость, но даже и на хороший удар.
Беспокоило Ивана Васильевича также, кто будет теперь
пользовать его самого и царскую семью. Отыщется ли искусник, подобный Бомелию?
Эта тревога была угадана англичанами, и Дженкинс не замедлил
представить московскому царю двух мастеров своего дела: доктора Роберта Якобса
и аптекаря Иосифа Френчема, которому предстояло приготовлять те лекарственные
снадобья, которые будет прописывать доктор. И сейчас государь решил представить
нового архиятера с аптекарем царице Анне Алексеевне, которая все еще недужила
после выкидыша и не подпускала к себе супруга… Может, врачевание на новый лад
окажется удачнее прежнего, Бомелиева?
Погруженный в свои мысли, царь быстро шел знакомыми путями,
и никто не осмеливался нарушить его молчание. Поэтому оброненное Годуновым
словцо прозвучало так громко и внезапно, что все вздрогнули.
Иван Васильевич резко обернулся:
– Чего орешь?
– Прости, батюшка, – смиренно склонился Годунов. – Я только
сказал: неладно, вот и все. Не орал я… неужто посмел бы?
– Неладно? – повторил царь.
– Ну да…
– А что?
– Да так, прости меня, дурака, – потупился Годунов, однако
продолжал исподлобья метать взгляды по сторонам, и почуявший недоброе государь
подступил к нему уже почти сердито:
– Полно пустое болтать! Говори, что неладно?
Борис по-прежнему нерешительно озирался, однако
отмалчивался, и это вдруг вывело государя из себя. Вся тщательно подавляемая
злость, которую он испытывал к Годунову, вдруг бросилась ему в голову. Вскинул
посох – Бельский успел мысленно перекреститься и возблагодарить Бога, что стоит
в достаточном отдалении, – замахнулся:
– Скоморошишься? Дурня из меня делаешь? Ну, погоди!..
Борис резко отпрянул, но поскользнулся, нога его
подвернулась – и он, не удержав равновесия, неуклюже повалился на лаву, стоящую
под стеною в полутемном, едва освещенном настенным свещником углу. Обыкновенно
на таких лавах посиживали сенные девушки-придверницы, ожидая зова царицы или ее
боярынь, однако сейчас угол был пуст.