– Государыня, ты послушай, послушай! Небось не век станешь
румянцем цвесть, небось настанет время, когда состареешься, поблекнет
сиянье-то…
Анница поджала губы, чтобы не усмехнуться неочестливо. Голос
старшей боярыни Сицкой так и дребезжит от плохо скрываемой надежды: может быть,
все эти описываемые ужасти случатся с царицей прямо сейчас? Ну, хоть завтра?
Противно ее слушать! Может, сказать что-нибудь этакое, что
пристало бы царице? «Пошла прочь, старая кляча, не то запорю!» Или: «Ты что,
старуха, разумом охудела, коль смеешь мне такое говорить? Где ты видела у меня
угри черные и прыщеватые?! На себя посмотри!» И в самом деле кликнуть рынд, повелеть
им в толчки выгнать со двора боярыню Сицкую, чтоб духу ее здесь больше не было,
чтоб не видеть ее обвислой (вот кому надо варить сорочинское пшено, чтоб
выводить с лица сморщенье!) рожи с этой бородавкой, из которой растут жесткие
курчавые волоски…
Нет, не получится. Вся беда в том, что не только боярыни и
боярышни, которые сейчас сидят кругом, лупая глазами на Анницу, не видят в ней
настоящей, истинной царицы, – она и сама себя государыней не чувствует. Все
свершилось так внезапно, так стремительно! Чудится, еще только вчера она была
несчастной жертвой, гонимой даже родными братьями, чумазой, перепуганной
просительницей. И вдруг… как в сказке, право слово, как в сказке!
Она вспомнила вытаращенные глаза братьев, Григория и
Александра, привезенных в Александрову слободу отрядом Васьки Грязного. Братья
готовы были заранее валяться в ногах у любого-всякого, потому что Васька лишил
злодейского Миньку Леванидова головы, не объясняя причины, и если вытащенный из
ямы, правда что чуть живой, Алексей Григорьевич Колтовской был доставлен в
столицу со всем бережением и даже почестями, то сыновей его гнали взашей, как
последних преступников. Брошенные к ногам государевым, они бились лбами о
ступени крыльца и воем выли о пощаде. «Не меня просите, – сказал тогда Иван
Васильевич. – Государыню будущую молите. Вы теперь в ее полной воле!»
Братья Колтовские подняли головы – и не поверили глазам,
увидев стоящую рядом с царем девицу, наряженную, как и во сне не приснится,
белую да румяную, в которой лишь с трудом, даже с неохотою признали собственную
сестру. Отец тоже нипочем не мог узнать родную дочку, и Анницу, помнится,
поразило, что родные как бы даже и не больно радовались за нее, а торопливо
высчитывали в уме, какими благами это возвышение обернется для них. А может,
вовсе не благами? Может, Анница решит воспользоваться случаем и расквитаться за
все старинные тычки и тукманки, которыми щедро награждали ее отец и братья, за
попреки, что засиделась, мол, в девках, бережет себя, словно невесть какое
сокровище…
А выходит, не зря береглась!
Конечно, считаться с родней обидами Анница не стала, однако
не больно-то надоедала мужу просьбами возвысить братьев. Ну, он тоже не
старался, хотя и взял новую родню среди прочей свиты в Новгород, куда
отправился вместе с молодой женой и обоими царевичами спустя несколько месяцев
после свадьбы. В Москве, еле живой после пожара, учиненного в прошлом году
Девлет-Гиреем, оставаться было опасно: снова крымчаки подступали с юга, снова
стало войско на Оке, ожидая неприятеля… Здесь, в неуютных новгородских покоях,
вблизи непрестанно кипевшей Ливонии, под северным неприветливым небом, Анница
пыталась понять, куда, на высоты или в бездну, забросила ее судьба.
Время от встречи до стремительной свадьбы прошло незаметно.
Ее учили: как встать, как пройти, как поклониться государю, что говорить, если
спросит. По этому учению выходило, что царица – не более чем предмет обстановки
царевых покоев. Сунули тебя в угол – и молчи, и пикнуть не смей. Хозяйка ты
только среди девиц-боярышень: вон, в светлице своей можешь распоряжаться, каким
шелком шить тот или иной узор, какие достаканы низать, а в мужском обществе
умолкни. Говорили, что Анастасия Романовна и Марья Темрюковна пользовались
большой властью, имели влияние на государя, однако Анне в это плохо верилось.
Когда ж на него это влияние приобрести, если видишь его
только поздно ночью, при свете ночничка? Спальная девушка шепчет всполошенно:
– Матушка! Государь идет!
Открывается дверь, и по стене ползет черная изломанная тень
с выжидательно вытянутой шеей, остробородой, лобастой головой. Анница со страху
зажмуривается и лежит молча, не зная, что сказать… Терпит, терпит странные,
порою смешные, щекотные, порою тревожащие прикосновения, наконец переводит дух
– и открывает глаза лишь затем, чтобы увидеть, как черная тень уползает по
стене, понурив голову…
Потом Анница долго не может уснуть, все думает: отчего же он
был столь печален, коли получил свое от жены? Или этого мало – прийти во тьме,
повозиться в смятой постели, унять тяжелое дыхание и уйти, утираясь подолом
рубахи? Или муж чает найти еще что-то, кроме покорности? Спросить бы… да
боязно!
Через несколько ночей Анница решилась – подняла беспомощно
раскинутые руки и осторожно опустила их на худые, торчащие лопатки лежащего на
ней мужчины. Ох, горячий какой! Не жар ли у него? Обеспокоенно ощупала его,
проникла под рубаху. Нет, испарины вроде бы нету. Ладоням было приятно ощущать
сухощавое тело, и она осмелилась погладить мужа по спине. Он вдруг остановил
свое движение, приподнял голову и осторожно, легонько коснулся губами ее
приоткрытого рта. Привычный страх взметнулся из глубины сознания, но Анница
зажмурилась покрепче – и стала делать руками и губами то же, что делал ее
супруг. Потом, когда уже все кончилось, он тихонько засмеялся и шепнул:
– Ну, полно, полно. Всего ты меня залюбила, ласковая!
Она притихла и еще долго, долго со странным удовольствием
чувствовала, как его рука гладит ее голову. Так и уснула, пригревшись рядом с
ним… а проснулась опять одна.
Анница постепенно отучилась бояться ночей и с первого
взгляда распознавала настроение, с каким государь появлялся в ее опочивальне.
Чаще всего приходил он угрюмый, злой, чудилось, ожидал какого-то подвоха, даже
забираясь к жене в постель. Наткнувшись на ласково простертые руки, недоверчиво
замирал в первое мгновение, а потом бросался к ней, как дитя малое – к матери.
Это сравнение пришло однажды в голову и ошеломило чуть не до слез. Анница сразу
представила, как он там бродит целыми днями – один, путаясь в своих трудных,
кровавых делах, лишь слухи о которых до нее изредка доносились, как ему там
страшно и тяжело, а пожалеть-то и некому! С тех пор она его жалела и украдкой
шептала, припадая губами к виску:
– Родненький ты мой! Маленький ты мой!