С ним такое частенько бывало в последнее время: он
спохватывался, он оглядывался на совершенное и то дивился, а то и ужасался
тому, что оставалось позади. Говорят, некоторые люди разгуливают по ночам как
бы во сне, а утром, услышав рассказы о своих похождениях, глядят на
рассказчиков недоверчиво: мол, быть того не может! Полуночница, или, говоря
учеными Бомелиевыми словами, сомнамбулова болезнь,
[81] порою посещала царя и
днем. Как ни привязан он к Бомелию, пора, наверное, сменить лекаря, размышлял
все чаще Иван Васильевич, потому что больно не тело его – болен дух. Все чаще
приходится твердить самому себе, что нельзя иными коврами устлать подножие
крепкого трона, кроме кровавых ковров, – но он устал, Боже мой, как он устал их
настилать… Эта безусловная власть, к которой он так рвался, которую так
старался укрепить, – она стала чудищем, призраком, кошмаром его ночей. Все
думаешь, думаешь – разве нельзя было действовать иначе? Нельзя было остаться
таким же добрым и милосердным, каким ему иногда удавалось быть – при Анастасии?
И тут же вспоминаешь ее смерть и начинаешь вольно-невольно соглашаться: нельзя
было не измениться, нельзя было поступать иначе.
Весы, какие-то странные весы порою снились ему… на одной
чаше лежал огромный, причудливый ломоть земли по имени Русь, а другая чаша была
гигантская, непредставимая, и в ней булькала, переливалась человечья кровь,
пролитая им, царем московским Иваном Васильевичем, по прозвищу Грозный. И порою
видел он во сне некоего светлого и всемогущего, который, вняв самым затаенным
мольбам, опустошает кровавую чашу, возвращая жизнь всем тем, чья кровь была
пролита по государевой воле. И чем больше воскрешенных людей радостно отходило
прочь от этой роковой чаши, тем больше трещин изрезало тело земли русской,
разламывалась, крошилась страна, словно хлеб, выпеченный в голодный год из
отрубей, и вот уже ветры, жадные ветры, налетевшие из чужих, дальних, вечно
голодных земель, развеивали эти жалкие крошки так, что и следа прежней Руси
было не сыскать, а сами эти воскрешенные бродили в пустыне неприкаянно…
Царь просыпался с криком, звал Бомелия – выпивал большими,
ненасытными глотками его благодетельное питье – успокаивался. Приказывал
сменить постель: прежняя была вся мокрая от ледяной испарины, иссушавшей тело.
Ложился – думал – постигал очевидную истину: окажись на его месте любой другой,
обуреваемый страстью быть государем великой, могущественной державы, он был бы
вынужден пройти тем же кровавым путем, на каждом шагу сбивая ноги о роковые
ошибки и слыша за собою ропот обескровленных призраков. Любой другой! Да тот же
милостивец Адашев, окажись лицом к лицу с возмущенным боярством. Тот же
Курбский! Русскому не надо искать врага в иных землях – он сам себе первый
враг, ибо не кто иной, как русский человек, не мнит себя равным одновременно и
Богу, и диаволу.
Правдива, правдива старая сказка о том, как Господь
предложил мужику исполнить любое его желание, просить чего захочется, – но при
условии, что сосед его получит в два раза больше. «Выколи мне один глаз!» –
потребовал мужик. Русские мы русские, всяк за себя – один Бог за всех. Ну, еще
и жестокий царь…
Люди живут днем сегодняшним, и только государь прозревает
грядущее. А поскольку человек так создан Богом, чтобы жить в страхе, только
страху он подчиняется, только страх движет его помыслами, обращая их на жизнь
нормальную, человеческую, а не на бесстыдное посягательство на чужое добро,
чужие жизни, чужих жен, в конце концов, – только страх держит человека в
нравственной узде, страх перед Богом или законом, безразлично! – значит, дело
государя во имя укрепления державы этот страх насаждать. Может быть,
когда-нибудь и настанет царство вечной истины, при коем люди станут заботиться
прежде о других, лишь потом о себе, – ну, тогда явятся на смену страху другие
вожжи и узды. Но еще Пилат уверял Христа, что царство истины никогда не
настанет… и до сих пор именно он, а не Сын Божий, почему-то оказывается прав.
Значит, страх, только страх последнее оружие государя!
И все же он пощадил Псков – наверное, потому, что в
Новгороде нагнал довольно страху.
* * *
– Батюшка… – раздался рядом шепот, и Иван Васильевич
встрепенулся, очнулся от дум, огляделся кругом.
Прямо перед ним, не давая идти дальше, стоял сын, смотрел
настороженно своими темно-серыми, глубоко посаженными глазами. Потом повел ими
куда-то в сторону, и Иван Васильевич увидал, что сын указывает на невысокую, но
крепкую телом девушку с алой лентой в смоляно-черной косе. Только тут государь
вспомнил, где находится, и сообразил, что Иван показывает ему свою избранницу.
Ишь, какая яркая! Словно изюминка в булке. Смуглянка
черноглазая, и впрямь ничуть не похожая на белую голубицу, – сразу видно, что
бойкая, нравная девка. Хороша, ничего не скажешь: щеки что маков цвет, зубки –
жемчужные низки, сарафан так и натянулся на молодых грудях, однако Иван
Васильевич не спешил улыбнуться благосклонно.
С некоторых пор он с опаской поглядывал на темноволосых да
темноглазых, втихомолку почитая каждую такую красавицу сущей ведьмою. Кученей
ему даром не прошла, знал, что черный цвет – опасный цвет. Даже когда
попадались царю случайные женщины, он брал себе беляночек, отдавал чернавых
кому другому, опасаясь даже и оплошать в самый важный миг, не справиться с
волной темного страха, которая грозила накатить – и обессилить его.
Нет, ему девушка не понравилась, но как жадно смотрит на нее
сын! И как бойко играет она очами в ответ – теми самыми очами, которые ей
надлежит держать скромно потупленными!
– Чья такая? – спросил отрывисто. – Как зовут?
– Евдокия, дочь Сабурова, – выпалил Иван.
Ого! Так он и имя ее уже знает! А голос какой у него стал
неприветливый – видимо, учуял нескрываемую неприязнь в словах отца. Ишь, как
яростно стрижет глазами – злится, опасаясь, что отец не одобрит его выбора,
откажет сейчас Евдокии, велит отправить ее восвояси.
Очень хочется сделать это. Мало, что девка не по нраву, –
она еще и Сабурова к тому же. Из того же рода происходила Соломония, первая
жена великого князя Ивана Васильевича. Тоже избрана была на смотринах за
красоту, да что толку было в той красоте, если она оказалась неплодной? Чтобы
жениться на красавице Елене Глинской, князь Василий отправил нерожалую женку в
монастырь, отчего многие из его бояр и священников просто-таки на рога встали.
Но он поступил по-своему, за что Иван Васильевич ему по гроб жизни благодарен:
ведь иначе он не родился бы!