Серпень Дубов, зовомый Серафим,
[76] ездивший в Нижний за
рыбою для поминального Марьи Темрюковны стола, показал, что имел встречу с
воеводою Владимиром Андреевичем и тот воевода дал ему яд и пятьдесят рублей
денег, чтобы отравить царя рыбою. А он-де, воевода, когда руками ляхов взойдет
на престол московский, всех верных к нему людей, и Дубова в их числе, будет
жаловать деньгами и верстать чинами да поместьями. Серпень и яд, и деньги взял,
в ножки воеводе поклонился, а по приезде в Москву немедля ринулся к
Умному-Колычеву, коему и донес о случившемся и доказательства князева злобного
умысла передал. По стародавнему обычаю, доносчику – первый кнут. Серпня
вздернули на виску и крепенько всыпали, чтобы выяснить, возвел на доброго
человека напраслину либо нет, но повар твердо стоял на своем и был отпущен,
давши страшную клятву хранить тайну и молчать. Итак, подозрения о польских
посулах получили новое, неожиданное подтверждение. Сразу вспомнились события
1563 года, когда служивший у Владимира Андреевича дьяк Савлук Иванов прислал в
Александрову слободу бумагу, в которой писал, что княгиня Ефросинья и ее сын
многие неправды к царю чинят и для того держат его, Савлука, в оковах в тюрьме.
Царь тогда велел прислать Савлука к себе, провели следствие, после коего
подстрекательницу Ефросинью постригли, а сына ее сослали в Нижний Новгород. Но,
выходит, опальные родичи царя не угомонились…
Государь с каменным лицом заявил, что теперь ему понятно все
с отравлением царицы. Федоров со Старицким действовали сообща, и если кости
Федорова уже собаками растащены, то теперь настал час Владимира Андреевича. Так
что ко времени этого разговора Басманова с инокиней Феофилактой бывший князь
Старицкий был уже несколько дней как мертв, а мать все еще ничего не знала об
участи сына.
* * *
События разворачивались так быстро, так страшно, что
Владимир Андреевич не смог бы себя защитить, даже если бы и пытался. В
одночасье воеводе нижегородскому было приказано оставить полки, которыми он
руководил на случай ожидаемого нападения турок на Астрахань, и немедля
отправиться в Александрову слободу вместе с семьей. Однако на ямской станции
Богана его встретили Малюта Скуратов и Василий Григорьевич Грязной, объявив,
что отныне государь считает его не братом, но врагом.
Далее Старицких везли уже под охраною. Остановились в трех
верстах от слободы, в деревне Слотине. Здесь стали ждать. Через несколько часов
появились всадники, скакавшие с обнаженными саблями, словно на битву. Деревню
окружили; царь, бывший среди прочих, спешился и зашел в дом, где ждали
опальные. За ним следом вели Серпня Дубова, который открыто подтвердил, что
Старицкие подговаривали его на цареубийство. Услышав это, княгиня Евдокия
Романовна, рожденная Одоевская, словно с ума сошла и обрушилась на государя с
криком, он-де давно задумал извести своего родича и наконец-то собрался, для
чего не поленился стакнуться с простолюдинами-клеветниками, вот ведь явный и
бесстыдный оговор возводит в обвинение! Владимир же Андреевич сделался белее
полотна и сел, словно его перестали держать ноги.
– Повезло тебе, Володька, с бабами, – с уничтожающим
презрением сказал государь. – Что матка, что женка твоя в штанах ходили. А сам
ты – тряпка!
Владимир Андреевич смотрел на двоюродного брата с
мучительным выражением. Может быть, он хотел сказать, что наоборот – не повезло
ему с матерью и женой? Обе они обладали непомерным честолюбием, видя в
слабовольном князе лишь орудие для его удовлетворения? Он мог бы сейчас
вспомнить, как тягались меж собой обе княгини, мать его Ефросинья и жена
Евдокия, деля будущую, призрачную власть над страной, до которой они
когда-нибудь доберутся с помощью поляков, крымчаков, яда – какая разница, лишь
бы добраться?! А сам Владимир Андреевич… он-то думал о престоле порою с
искренним ужасом, он втихомолку мечтал быть государю-брату верным подданным и
если обуревался когда-то нечистыми мечтаниями, то потом не знал, как замолить
грех предательства. Но иго происхождения от опальных Старицких тяготело над
ним, вынуждая совершать несвойственные ему, пугающие поступки – как вот с этой
безумной, никчемной, заранее обреченной на провал попыткой подкупа царева
повара. И сейчас он обессилел, потому что признавал свою вину, а значит,
признавал за царем право так уничижительно говорить с ним, с его семьей,
называя их изменниками и приговаривая к смерти.
Малюта Скуратов, первый палач, стоял молча и недвижимо, но
одно выражение его толстощекого, тяжелого лица заставляло трепетать. Нынче
смертотворцем был, однако, избран Василий Грязной. Разноцветные – один карий,
другой зеленый – глаза его странно, жадно мерцали, когда он приблизился к
Владимиру Андреевичу и поднес ему чашу с ядом.
– Испей, князюшка, – попросил почти ласково. – Час твой
пробил.
Владимир Андреевич вдруг вспомнил, что Васька Грязной, как и
многие самые близкие к царю люди, известен своей ошеломляющей, почти
нечеловеческой храбростью и удальством в битве. Может быть, отвага его
объясняется тем, что он совершенно не боится смерти, даже рад ее видеть –
всегда, любую, свою ли, чужую…
Трое молодых опричников с холодными, равнодушными лицами приблизились
к Евдокии Романовне и двум сыновьям Старицких, которые с любопытством таращили
глаза.
– Детей не надо, так и быть, – вдруг невнятно, словно против
воли, сказал государь. – Возьмите их, выведите.
Мальчишек проворно, они и пикнуть не успели, вытащили прочь.
Княгиня метнулась было вслед, заломила руки, но тотчас бессильно уронила их
вдоль тела, встала бледная, странно водя глазами.
– Пей, батюшка, – с прежней задушевностью повторил Грязной.
– Не томи.
Старицкий скосил глаза в чашу. Жидкость была вишневого цвета
и остро отдавала кислотой, словно забродившая наливка. Рот наполнился
тошнотворной слюной, однако Старицкий боялся ее проглотить, словно это уже был
яд, а не слюна.
– Что вы? – сказал невнятно, косноязычно. – Как я могу –
сам? Это грех!
– Ты мне станешь говорить о грехах, предатель извечный?! –
вдруг не выдержал, вскрикнул государь, который был так же бледен, как его
жертвы. – Пей, говорят тебе! О детях подумай.
Евдокия Романовна приняла от опричника почти доверху
наполненную чашу и держала ее осторожно, на отлете, словно боялась расплескать
и забрызгать свой любимый, шитый разноцветными достаканами летник.