Эфа тоже мертва.
Почему же так больно?
– Больно. – Маленький и остроухий, глаза светятся даже сейчас, днем. Садится рядом. Кладет шершавую лапку на руку застывшего над трупом шефанго. – Больно. Твоя женщина спит. Твой друг мертв. Пойдем с нами.
– Куда? – Язык ворочается с трудом. Еще не хватало сейчас забыть здешние наречия… Стоило вспоминать десятки языков своего мира, чтобы разучиться говорить в этом. – Зачем?
– Наша очередь рассказывать. Пойдем. О нем позаботятся. – Шершавая коричневая лапка. Шершавый, отдающий кедровым запахом голос. – Пойдем с нами. – И совсем тихо, тише, чем ветер, зацепившийся за хвоинки:
– Даже Большие Деревья плачут, когда им больно.
* * *
Просторная поляна. Высоченный кедр в центре. Ночь. И непонятно, когда успело стемнеть.
– У вашей богини, – чуть поскрипывает тонкий голосок, – есть ступка. Каменная ступка и каменный пестик. Каждое новолуние толчет она в ступке белый порошок. Звездный свет, дыхание снега, запах цветов, крики птиц – она смешивает все это, превращает в пыль. А ветер подхватывает пылинки и разносит их по всему миру. Когда рождаются дети, с первым криком своим вдыхают они этот ветер. Когда проклевывается семя, в солнечных лучах ловит оно частицы волшебной пыльцы. Когда из куколки вылупляется бабочка, на крылья ей ложится чудесный узор…
– Не бывает живой воды. – Собственный голос неожиданно хриплый. Жестяной какой-то. – Не бывает.
– Воды не бывает, – соглашается сотто. – А пыльца есть. Если коснуться ею глаз слепого, он прозреет. Если присыпать ею рану, она затянется. Если из мертвого тела еще не ушло тепло жизни, оно оживет. Душа вернется. Мы сохраним тело твоего друга, пока ты не достанешь пыльцу.
– Но Сорхе… Она сама хотела смерти Йорика. Разве я смогу уговорить ее?
– Сможешь. – Зеленые глаза угасают на мгновение. – Если ты хочешь спасти своего друга, ты сумеешь.
«Ты сумеешь…»
Ему бы такую уверенность. Почему все и всегда уверены в том, что он сможет, у него получится, его не остановить…
Стоп. Откуда это? Чужие мысли, чужая усталая злость.
Йорик. Конечно, это его. Командор Хасг. Он как раз и жил с этим, с этой всеобщей убежденностью в его непобедимости.
– Что это были за твари? Те, которые в тумане?
Мутно-косноязычно. Но трудно почему-то вернуть себе способность управлять словами. А сотто молчит. И ночь молчит. Даже птиц не слышно. Даже ветер и тот перестал шуметь и ворочаться в кронах.
– Большую Гору охраняют девять сомнений, – произносит наконец скрипучий голосок. – Вы столкнулись с первым. Это мутные мороки. – Сухая лапка поднимается, предупреждая слова. – Мы сказали бы вам, поверь, если бы знали сами. Но Лес давно не видел их. Так давно, что только самые большие деревья сохранили воспоминания. – И растерянно:
– Мы спешили. Мы хотели помочь.
Почему-то не кажется странным, и смешным не кажется это «хотели помочь». Хрупкие малыши сотто.
– Эти мутные, они посылают видения. Зачем? Что случается с теми, кто верит?
– Они становятся птицей. Ушедших хватает морокам надолго. В вас есть то, чего нет больше ни в ком: любовь, страсть, желание. Мы слушаем, деревья помнят, а мороки – пожирают. Ты хорошо сделал, что убил своего друга, того, который похож на оживший камень. Ты его спас.
Тэмор?
«Ты убил своего друга…»
– Я убил? – Да кончится ли когда-нибудь эта проклятая ночь? Свет нужен. Свет! Режущая ясность, холод утра, блеск небесный. – Я убил Тэмора?
– Ты спас его. А твой командир спас тебя. Больше всего мороки боятся вашей, человеческой злости.
Злости там хватало с избытком. В те короткие секунды боя. Проблеск стали в туманной мгле. Дрожащая кисея шарахается, ползет клочьями, окружает снова…
Ярость командора. А потом – Эфы. Нет. Не Эфы уже. Эфа умерла.
– В тебе слишком много мыслей, – чуть укоризненно замечает сотто. – И все они перепутались. День будет. День всегда приходит. А сейчас ночь. Ночью люди спят. И ты тоже должен заснуть.
«Какой, к акулам, сон?»
Мысли не то что перепутались, они еще и выталкивают друг друга, норовя поудобнее расположиться в наспех завоеванном мозгу. Память… да, еще и память. И она препирается сейчас с воспоминаниями Эфы. И остатки, останки девочки-убийцы не спешат исчезнуть, даже разложиться не спешат, чтобы смердеть себе спокойно, не дергаясь.
Не пристало мертвым дергаться. Темное небо чашкой опрокинутой, звезды подрагивают, ветер мягкой лапой огладил лицо. «День будет. День всегда приходит». А ночью люди спят.
* * *
Тринадцать лет. В четырнадцать на Ямах Собаки ты стал бы считаться взрослым. Это дает право носить оружие. Ходить в боевые походы. Командовать дружиной.
Но пока – тринадцать.
А отец обещал на день рождения эсминец.
В других государствах иначе. Там взрослеют долго, так долго, что многие к совершеннолетию умудряются уже и детьми обзавестись. Это ж подумать только – в восемнадцать лет тебя признают человеком. Воином признают. А до этого кто? Ребенок?
По их законам эсминец тебе еще долго не полагался бы. Глупые люди. Совсем глупые. Никак не могут понять, что шефанго к четырнадцати годам проживают без малого половину срока, отпущенного смертным. Шесть десятилетий. Шестьдесят навигаций. За это время кто угодно взрослым станет.
«Гончей» бредили тогда все мальчишки. Да и девчонки, если уж на то пошло. Песни на мнемокристаллах заигрывали до полной потери звучания. В голову не приходило, что песни эти писались на «Гончей» и для «Гончей», что легендарность корабля не повод еще для того, чтобы считать их музыку полноправно своей.
Вечер. Вся семья за ужином.
К ужину положено переодеваться, и тебе – Трессе этот обычай очень нравится. А вот тебе – Эльрику он поперек глотки. Ну какая разница, спустишься ты в столовую в джинсах или в смокинге? Да никакой! И вообще, в джинсах удобнее.
Но стоит взглянуть на затянутого в белоснежный костюм отца, на маму – в изысканном туалете, и поневоле бредешь переодеваться.
– Если ты боевой командир, – мамины губы недовольно подрагивают, поблескивают клыки, – тебе не пристало писать стихи. И уж тем более музыку.
– Да ну? – У отца голос благодушно-насмешливый. – А я вот припоминаю одного скальда, что навигаций пятьсот назад прославился своими набегами на Морскую Империю. И чем тебе ранды тогда не угодили?
– Шефанго другое дело. – Мама всегда придерживалась убеждения, что для Ям Собаки законы не писаны. – К тому же наши скальды и их, с позволения сказать, поэты…
– Шовинистка, – усмехается отец. – Он толковый командир, этот Хасг. И стихи у него очень неплохие. Когда мы с ним ходили на «Красотке»… Помнишь еще ту войну, смешанные экипажи, десантные группы из людей на наших кораблях…