«Расслабься. Рим не за один час строился».
Я решил, что музыка радиостанции «Кость» не повредит, даже
поможет. Встал, держа древний лист бумаги правой рукой, и, разумеется, он упал
на пол, потому что правой руки у меня не было. Я наклонился, чтобы его поднять,
и подумал, что неверно вспомнил пословицу: «Рим не за один день строился».
«Но Мельда говорит — час».
Я замер, держа лист в руке. В левой руке, до которой не смог
добраться кран. Это действительно воспоминание, какие-то образы, всплывшие с
рисунка, или моя выдумка? Просто воображение, пытающееся оказать услугу?
— Это не картина. — Я смотрел на извилистую линию.
«Нет, это попытка нарисовать картину».
Мой зад со стуком опустился на стул. Я сел не потому, что
хотел; скорее, колени подогнулись и больше не держали меня. Я всё смотрел на
линию, потом глянул в окно. С Залива вновь перевёл взгляд на линию. С линии —
на Залив.
Она пыталась нарисовать горизонт. Это был её первый рисунок.
«Да».
Я положил на колени альбом, схватил один из её карандашей.
Какой — значения не имело, лишь бы принадлежал ей. Непривычный для моих
пальцев, слишком толстый. И при этом чувствовалось, что только он годится для
такой работы. Я начал рисовать.
На Дьюма-Ки именно это получалось у меня лучше всего.
iii
Я нарисовал ребёнка, сидящего на детском стульчике. С
перевязанной головой. Со стаканом в одной руке. Другая рука обвивала шею отца.
Он был в нижней рубашке, с мыльной пеной на щеках. В отдалении — просто тень —
стояла домоправительница. На этом наброске она без браслетов, потому что
браслеты носила не всегда, но с платком на голове, с узлом впереди. Няня
Мельда, которую Либбит воспринимала почти как мать.
Либбит?
— Да, так они её звали. Так она называла себя. Либбит,
маленькая Либбит.
— Самая маленькая, — пробормотал я и перевернул первый лист
альбома. Карандаш (слишком короткий, слишком толстый, пролежавший без дела три
четверти века) был идеальным инструментом, идеальным каналом связи. Он вновь
начал рисовать.
Нарисовал эту маленькую девочку в комнате. На стене за её
спиной появились книжные стеллажи, и это был кабинет. Кабинет папочки. Девочка
сидела за столом. С забинтованной головой. В домашнем платьице. В руке держала
(тан-даш)
карандаш. Один из цветных карандашей? Вероятно, нет (тогда —
нет, ещё нет), но значения это не имело. Она нашла своё призвание, свою цель,
свою metier.
[169]
И какой же у неё от этого появился аппетит! Как же ей
хотелось есть!
Она думает: «Мне нужна ещё бумага, пожалуйста».
Она думает: «Я — ЭЛИЗАБЕТ».
— Она буквально врисовала себя в этот мир, — сказал я, и
тело покрылось гусиной кожей от макушки до пяток, потому что… разве я не сделал
то же самое? Разве я не сделал то же самое здесь, на Дьюма-Ки?
Работу я ещё не закончил. Подумал, что меня ждёт долгий и
изматывающий вечер, но чувствовал — я на пороге великих открытий, и испытывал
при этом не страх (нет, тогда страха не было), а волнение, оставляющее во рту
медный привкус.
Я наклонился и взял третий рисунок Элизабет. Четвёртый.
Пятый. Шестой. Двигался вперёд всё с большей и большей скоростью. Иногда
останавливался, чтобы рисовать, но в основном такой необходимости не было.
Картины возникали у меня в голове, и причина, по которой я не переносил их на
бумагу, не составляла тайны: Элизабет уже сделала это, давным-давно, когда
пришла в себя после несчастного случая, едва не оборвавшего её жизнь.
В счастливые дни, до того, как Новин заговорила.
iv
Во время моего интервью Мэри Айр спросила: «Открыть для себя
в среднем возрасте способность рисовать на уровне лучших художников — всё равно
что получить в подарок ключи от скоростного автомобиля?» Я ответил: «Да, что-то
вроде этого». Потом она сравнила обретение таланта с получением ключей от
полностью обставленного дома. Даже особняка. Я с ней согласился. А если бы она
продолжила? Вместо особняка предложила бы получение по наследству миллиона
акций компании «Майкрософт» или статус правителя какого-нибудь богатого нефтью
(и мирного) эмирата на Ближнем Востоке? Я бы опять ответил: да, конечно, именно
так — чтобы успокоить Мэри. Потому что вопросы эти касались прежде всего её
самой. Я видел жгучее желание в её глазах, когда она их задавала. Это были
глаза маленькой девочки, знающей, что максимум, который она может выжать из
мечты о трапеции под куполом цирка, — это попасть на дневное воскресное
представление. Мэри была художественным критиком, а многие критики, лишённые
призвания делать то, о чём пишут, в своём разочаровании становятся желчными,
завистливыми и злобными. В этом я Мэри упрекнуть не мог. Мэри любила и
художников, и созданные ими произведения искусства. Она пила виски большими
стаканами и хотела знать, каково это, когда Динь-Динь, появившаяся из ниоткуда,
хлопает тебя по плечу, и ты обнаруживаешь в себе (хотя тебе уже за пятьдесят)
способность полетать на фоне луны. Эти ощущения не шли ни в какое сравнение с
обретением скоростного автомобиля или полностью обставленного дома, но я сказал
Мэри, что это одно и то же. По одной причине: невозможно объяснить кому-либо,
каково это на самом деле. Ты можешь только говорить об этом, пока тебя не
устанут слушать, и не придёт время ложиться спать.
Но Элизабет знала каково.
На это указывали её рисунки, её картины.
Всё равно что немому дать язык. И даже больше. Лучше. Всё
равно что получить назад память, а для человека, если на то пошло, память — это
всё. Память — это индивидуальность. Память — это ты. С первой же линии
(невероятно смелой первой линии — места встречи Залива и неба) Элизабет поняла,
что видение и память неразрывно связаны, и принялась излечивать себя.
Персе в этом не участвовала. Во всяком случае, поначалу. Я в
этом уверен.
v
Следующие четыре часа я то соскальзывал в мир Либбит, то
выходил из него. Удивительный мир, но и пугающий. Иногда я писал фразы: «Её дар
был ненасытным. Начните с того, что вы знаете», — но главным образом рисовал.
Картины были тем языком, который мы разделяли.
Я понимал быстрый переход её семьи от изумления к
равнодушию, а затем — к скуке. Произошло это отчасти из-за невероятной
работоспособности девочки, но в основном, вероятно, потому, что она была членом
семьи, их маленькой Либбит… А может ли быть что доброе из Назарета,
[170]
не
правда ли? Но безразличие только разжигало ненасытность её дара. Она искала
новые способы потрясти их, новые пути видения.