— Ну… да…
— И избавляет ли шампунь, которым я пользуюсь, от перхоти,
или, наоборот, от него её становится только больше…
Его слова напоминают ей кое о чём.
— Я купила флакон этого «тегрина», о котором говорила тебе.
Он в душе. Я хочу, чтобы ты его попробовал.
Он хохочет.
Видишь? Видишь? Идеальный пример. У тебя холизмический
подход.
[43]
— Я не знаю этого слова.
Он вдавливает сигарету в пепельницу, выкурив лишь на
четверть.
— Он означает, что ты, когда смотришь на меня, видишь с
головы до пят. С одного бока до другого, и всё, что ты видишь, одинаково важно.
Она обдумывает его слова, кивает.
— Пожалуй.
— Ты не знаешь, каково это. В детстве, когда я был всего
лишь… когда я был одной личностью. Эти последние шесть лет, когда я стал
другой. Это определённо шаг к лучшему, но всё равно остаётся полно людей, что
здесь, что в Питтсбурге, которые считают Скотта Лэндона… чудесным «музыкальным
автоматом». Бросаешь в него пару баксов, и он выдаёт долбаную историю. — В
голосе злости не слышится, но Лизи чувствует, что он может разозлиться. Со
временем. Если он не найдёт места, куда сможет прийти и почувствовать себя в
безопасности, то начнёт злиться. И да, она может стать тем человеком, к
которому он сможет прийти. И да, она сможет создать такое место. Он ей в этом
поможет. В определённой степени они его уже создали. — Ты — другая, Лизи. Я
понял это с того первого раза, как встретил тебя на вечере блюзов в Мэн-лодж…
ты помнишь?
Иисус, Мария и Иосиф-Плотник, она помнит. В тот вечер она
пошла в университет, чтобы посмотреть на художественную выставку, развёрнутую
около аудитории Хока, услышала музыку, которая доносилась из Мэн-лодж, и вошла,
просто так, из прихоти. Он пришёл несколькими минутами позже, оглядел
практически полный зал и спросил, занята ли вторая половина скамьи, на которой
она сидела. Она едва не прошла мимо Мэн-лодж. Если бы не заглянула туда, успела
бы на автобус, который отъезжал в Кливс-Миллс в половине девятого. Если бы
прошла мимо, то в эту ночь лежала бы в постели одна. От этой мысли у неё
возникают те же ощущения, что и при взгляде вниз из окна на высоком этаже.
На вопрос Скотта она отвечает лишь кивком. — Ты для меня… —
Скотт умолкает, потом улыбается. Улыбка у него божественная, пусть зубы и
кривоваты. — Ты для меня — пруд, к которому мы всё спускаемся, чтобы напиться.
Я рассказывал тебе о пруде?
Она снова кивает, улыбается. Он не рассказывал напрямую, но
она слышала, как он говорил о пруде, когда читал свои произведения, и на
лекциях, которые она посещала, откликаясь на его приглашения, сидела на галёрке
в аудитории «Бо-ардмен 101» или «Литтл 112». Говоря о пруде, он вытягивает
руки, словно погрузил бы их в пруд, будь такая возможность, и вытаскивал бы
оттуда то, что там водится (может, языки-рыбы). Она находит это таким милым,
таким мальчишеским жестом. Иногда он ведёт речь о пруде мифов, иногда — о пруде
слов. Он говорит, что всякий раз, когда ты называешь кого-то умником или
плохишом, ты пьёшь из пруда или бродишь по мелководью, а вот если ты посылаешь
ребёнка на войну или туда, где он будет подвергаться смертельной опасности,
потому что ты любишь родину и учишь ребёнка любить её, тогда ты плаваешь в этом
пруду… на глубине, где также плавают голодные твари с большими зубами.
— Я пришёл к тебе, и ты видишь меня целиком, — говорит он. —
Ты любишь меня всего, по всему экватору, и не из-за какой-то истории, которую я
написал. Когда твоя дверь закрывается и мир остаётся снаружи, мы смотрим глаза
в глаза.
— Ты гораздо выше меня, Скотт.
— Ты знаешь, о чём я говорю.
Она решает, что да, знает. И слишком этим тронута, чтобы
глубокой ночью согласиться на то, о чём она может сожалеть утром.
— Мы поговорим об этом утром. — Она берёт пепельницу с
окурком, ставит на пол. — Спроси меня тогда, если ещё будет на то желание.
— Желание будет, — с абсолютной уверенностью заявляет он.
— Посмотрим. А пока давай спать.
Он поворачивается на бок. Лежит выпрямившись, но, засыпая,
начнёт сворачиваться. Колени подберутся к узкой груди, а лоб, за которым
плавают все эти экзотические истории-рыбы, уткнётся в стену.
Я знаю его. Как минимум начинаю узнавать.
При этом она чувствует ещё одну волну любви к нему и должна
сомкнуть губы, чтобы с них не слетели опасные слова. Которые трудно взять
назад, если уж они произнесены. Может, и невозможно. Она ограничивается тем,
что прижимается грудью к его спине, а животом — к голому заду. Несколько
поздних цикад трещат за окном, и Плутон снова гавкает, неся ночную вахту. Она
вновь начинает засыпать.
— Лизи? — Голос доносится словно из другого мира.
— М-м-м-м?
— Я знаю, ты не любишь «Дьяволов»…
— Ненавижу. — Это всё, что ей удаётся вымолвить, только так
она и может выразить своё критическое отношение, проваливаясь, проваливаясь,
проваливаясь в сон.
— Да, и ты не одна такая. Но мой издатель их любит. Он
говорит, в «Сейлер-Хауз» решили, что это должен быть роман «ужасов». Я не
возражаю. Есть же такая поговорка: «Хоть горшком назови, только в печь не
ставь».
В сон, в сон, голос доносится с конца длинного тёмного
коридора.
— Мне не нужен Карсон Форей или мой агент, чтобы понять, что
благодаря «Дьяволам» я ещё долго не умру с голоду. Я достаточно занимался
мелочёвкой. А теперь иду дальше, но не хочу идти один. Я хочу, чтобы ты пошла
со мной.
— Спи… Хва… гов…
Она не знает, спит он или нет, но… вот чудо-то (синеглазое
чудо), Скотт Лэндон наконец-то замолкает.
21
Лизи Дебушер просыпается субботним утром невероятно,
фантастически поздно — в девять часов, и тут же в её ноздри проникает запах
жарящегося бекона. Солнечный свет льётся на пол и на кровать. Она идёт на
кухню. Он в одних трусах, жарит бекон, и Лизи приходит в ужас, увидев, что он
снял повязку, которую она с таким тщанием накладывала на его раны. Когда
упрекает его, Скотт просто говорит, что под ней чесалась кожа.
— А кроме того, — он протягивает ей руку (тем самым жестом,
что и вчера, когда вышел из темноты, и ей с трудом удаётся подавить дрожь,
грозящую прокатиться по всему телу), - при свете дня всё не так уж и плохо,
правда?
Лизи берёт его руку, подносит ладонь к глазам, словно
собирается предсказать судьбу, и смотрит, пока он не отдёргивает руку, говоря,
что бекон сгорит, если его не перевернуть. Она не удивлена, не потрясена;
должно быть, эти эмоции приберегаются для тёмных ночей и тёмных уголков памяти,
а не для солнечного субботнего утра, когда старенький «филко» на подоконнике
транслирует какую-то весёленькую песенку. Не удивлена, не потрясена… но в
недоумении. Думает лишь об одном: порезы выглядели куда более ужасными, чем
были на самом деле. И она просто запаниковала. Потому что эти раны, конечно же,
не царапины, но далеко не столь серьёзны, как ей казалось. Кровь в них не
просто свернулась, порезы уже начали затягиваться. Если бы вчера она привезла
его в отделение неотложной помощи Дерри-Хоум, там их, возможно, не приняли бы с
такой ерундой.