И всё это время он трясёт меня, так что мир прыгает
вверх-вниз. Потом моя голова ударяется о дверной косяк, я вижу звёзды и падаю
на порог, лицом — к теплу кухни, спиной — к холоду двора.
- Нет, папа, — говорю я, — я никуда не ходил, я просто…
Он наклоняется надо мной, руки упираются в колени, его лицо
над моим, кожа бледная, за исключением двух красных пятен на щеках, и я вижу,
как его глаза бегают взад-вперёд, взад-вперёд, и я знаю, что он и здравый смысл
больше даже не пишут писем друг другу. А я помню, как Пол говорил мне «Скотт,
нельзя спорить с отцом, когда он не в себе».
- Не говори мне, что ты никуда не ходил, ты, лживый сучонок,
я обыскал ВЕСЬ ЭТОТ ГРЕБАНЫЙ ДОМ!
Я думаю о том, чтобы сказать, что был в сарае, но знаю,
пользы от моих слов не будет, всё станет только хуже Я думаю о Поле, говорящем,
что нельзя спорить с отцом, когда он не в себе, когда ему худо, и, поскольку я
знаю, где, по его мнению, я был, я отвечаю, да, папа, я был в Мальчишечьей
луне, но лишь для того чтобы положить цветы на могилу Пола. И это срабатывает.
Во всяком случае, на какое-то время. Он расслабляется. Он даже хватает меня за
руку и поднимает, а потом чистит мою одежду, словно видит на ней грязь или снег.
Их нет, но, возможно, он видит. Кто знает. Он говорит
— Там всё нормально, Скут? Могила в порядке? Ничего не
случилось с ней или с ним?
— Всё в порядке, папа, — отвечаю я.
— Здесь действуют нацисты, Скутер, я тебе говорил? Они
поклоняются Гитлеру в подвале. У ник есть маленькая керамическая статуэтка
этого мерзавца. Они думают, что я об этом не знаю.
Мне только десять, но я знаю, Гитлер мёртв с конца Второй
мировой войны. Я также знаю, что никто в «Ю.С Гиппам» не поклоняется даже его
статуэтке в подвале. И я знаю кое-что ещё, что никогда не приходит в голову
отцу, когда в нём бурлит дурная кровь, поэтому я говорю:
— И что ты собираешься с этим делать?
Он наклоняется ко мне совсем близко, и я думаю, что на этот
раз он точно ударит меня, по меньшей мере снова начнёт трясти. Но вместо этого
он встречается со мной взглядом (я никогда не видел, чтобы глаза у него были
такие большие и такие тёмные), а потом хватает себя за ухо.
— Что это, Скутер? Что ты видишь, старина Скут?
— Твоё ухо, папа, — говорю я.
Он кивает, по-прежнему держась за своё ухо и не сводя с меня
глаз. Все последующие годы я иногда буду видеть эти глаза в моих снах.
— Я собираюсь не отрывать его от земли, — говорит он, — и
когда придёт время… — Он выставляет вперёд указательный палец, поднимает
большой, начинает «стрелять». — Каждого, Скутер. Каждого святомамкиного
нациста, которого я там найду.
Может, он действительно бы их убил. Мой отец. В ореоле
протухшей славы. Может, в газетах появились бы заголовки: «ПЕНСИЛЬВАНСКИЙ
ОТШЕЛЬНИК ВПАДАЕТ В НЕИСТОВСТВО, УБИВАЕТ ДЕВЯТЬ СОСЛУЖИВЦЕВ И СЕБЯ, МОТИВ
НЕЯСЕН», — но прежде чем он успевает это сделать, дурная кровь уводит его на
другую дорогу.
Февраль заканчивается, ясный и холодный, но, когда приходит
март, погода меняется, а вместе с ней меняется и отец. По мере того как
температура поднимается, небо затягивают облака и начинаются первые дожди со
снегом, он становится всё более замкнутым и молчаливым. Перестаёт бриться,
потом принимать душ, потом готовить еду. И вот приходит день, может, треть
месяца уже миновала, когда я понимаю: три его нерабочих дня (такое иногда
случалось, работа у него сменная) растянулись в четыре… потом в пять… потом в
шесть. Наконец я спрашиваю его, когда он пойдёт на работу. Я боюсь спрашивать,
потому что теперь большую часть времени он проводит илп наверху, в своей
спальне, или внизу, лёжа на диване, слушая кантри-музыку на волне радиостанции
WWVA, расположенной в Уилинге, западная Виргиния. Со мной он практически не
разговаривает, ни наверху, ни внизу, и я вижу, что теперь его глаза постоянно
бегают взад-вперёд, он высматривает их, людей с дурной кровью, кровь-бульных
людей. Поэтому — нет, я не могу его спрашивать, но должен, потому что если он
не пойдёт на работу, что станет с нами? Десять лет — достаточный возраст для
того, чтобы знать: если поступления денег нет, мир переменится.
— Ты хочешь знать, когда я вернусь на работу, — говорит он
задумчивым тоном. Лёжа на диване, с заросшим щетиной лицом. Лёжа в старом
рыбацком свитере и кальсонах, с торчащими из них босыми ступнями. Лёжа под
песню Реда Соувина
[128]
«Давай уйдём», звучащую из радиоприёмника.
— Да, папа.
Он приподнимается на локте и смотрит на меня, и я вижу, что
он уже ушёл. Хуже того, что-то в нём прячется, растёт, становится сильнее,
дожидается своего часа.
— Ты хочешь знать. Когда. Я. Вернусь на работу.
— Я думаю, это твоё дело, — говорю я. — Я пришёл лишь для
того, чтобы спросить, сварить ли мне кофе.
Он хватает меня за руку, и вечером я вижу синяки на тех
местах, где его пальцы впились в кожу и мышцы.
— Хочешь знать. Когда. Я. Пойду. Туда. — Он отпускает мою
руку и садится. Глаза его ещё больше, чем прежде, и не могут стоять на месте.
Бегают и бегают в глазницах. — Я туда больше никогда не пойду, Скотт. Эта
лавочка закрылась. Эта лавочка взорвалась. Неужели ты ничего не знаешь, тупой,
маленький, приклеившийся ко мне сучонок? — Он смотрит на грязный ковёр
гостиной. На радио Ред Соувин уступает место Ферлину Каски
[129]
. Потом отец
смотрит на меня, и он снова отец, и говорит нечто такое, от чего у меня чуть не
рвётся сердце. «Ты, возможно, тупой. Скутер, но ты смелый. Ты — мой смелый
мальчик. И я не позволю этому причинить тебе боль!
Потом он опять ложится на диван, поворачивается на живот и
просит, чтобы я его больше не беспокоил, потому что он хочет поспать.
В ту ночь я просыпаюсь от звука дождя со снегом,
барабанящего в окно, и он сидит рядом с кроватью, улыбается, глядя на меня
сверху вниз. Только улыбается не он. Нет в его глазах ничего, кроме дурной
крови. «Папа?» — говорю я, а он мне не отвечает. Я думаю: «Он собирается меня
убить. Собирается схватить руками за шею и задушить, и всё, через что мы
прошли, в том числе и то, что случилось с Полом, ничем мне не поможет».
Но вместо этого он говорит сдавленным голосом: «Засыпай», —
встаёт с кровати и уходит. Походка у него какая-то дёргающаяся, подбородок
выставлен вперёд зад покачивается, словно он видит себя сержантом на плацу или
что-то в этом роде. Через несколько секунд я слышу жуткий грохот и понимаю: он
свалился, спускала с лестницы, может, даже сам бросился вниз, и какое-то время
лежу, не в силах вылезти из постели, надеясь, что он умер, надеясь, что он не
умер, не зная, на что надеюсь больше. Какая-то часть меня хочет, чтобы он
поставил последнюю точку, вернулся и убил меня, чтобы подвёл черту под ужасом
жизни в этом доме. Наконец я кричу: «Папа? Ты в порядке?»