– Ты оклемался? – спросил он. – Для парня, который только что раздолбил монтировкой кузов, ты что-то не шибко довольный. Боишься, что он вернется? – Какое счастье промелькнуло в отцовских глазах при мысли о том, что Студи может прийти сюда.
– Надо многое обговорить, – произнес я, – да вот не знаю, готов ли я тебе рассказывать.
– Касается твоей жены?
– Отчасти.
– Слушай, если бы я собирался протянуть еще лет десять, я бы помалкивал, но поскольку не собираюсь, то скажу. По-моему, ты не ту себе взял. Вместо нее должна была быть Мадлен. Пускай она злопамятная макаронница, но она мне нравилась. В ней был класс. Тонкая была штучка.
– Это твое благословение?
– Слишком много лет я помалкивал насчет слишком многих вещей. Может, оно стало тухнуть внутри. Одна из причин рака, говорят жизнерадостные пташки, это неподходящая среда.
– И что ты хочешь мне сказать?
– Парень, который женится на богатой, заслуживает всего, что бы с ним ни стряслось.
– А я думал, Пэтти тебе по вкусу. – Они любили выпивать вместе.
– Характер у нее правильный. Если бы во всех деревенских было столько же пороху, сколько в ней, они правили бы миром. Но мне никогда не нравилось то, что она делает с тобой. Некоторым дамочкам надо носить майки с надписью: «Поди сюда. Я сделаю из тебя петуха».
– Благодарю.
– Эй, Тим, это я фигурально. Не бери на свой счет.
– Ты всегда за меня волновался, верно?
– Мать твоя была мягковата. Подпортила тебя. Да, – сказал он, глядя на меня своими льдисто-голубыми глазами, – я за тебя волновался.
– Зря, наверное. Я три года отмотал и не опетушился. Меня там звали Железной Челюстью. Я в рот не беру.
– Что ж, славно. Я на это надеялся.
– Послушай, Дуги, – сказал я, – а в чем тут добродетель? Думаешь, большую часть времени я чувствую себя мужиком? Нет. Ну и что я берег? Ты старозаветный фанатик. Ты посадил бы в концлагеря всех пидоров, включая своего собственного сына, если б он хоть раз поскользнулся. И это только потому, что тебе посчастливилось родиться с тигриными яйцами.
– Давай-ка выпьем. Подкрепись.
– А тебе можно пить?
Он снова сделал неопределенный жест:
– Ну, ради такого случая…
Я достал два стакана и налил в них бурбон. Он добавил себе довольно много воды. Уже одного этого было бы достаточно, чтобы я понял, как он болен.
– Пойми меня правильно, – сказал он. – По-твоему, я двадцать пять лет прожил один в меблированной комнате и ни разу ни о чем не задумался? Я стараюсь идти в ногу. В мои времена, если ты был голубым, ты был проклят. Без базара. Ты был чертовым прихвостнем. А теперь петушня получила свободу. Я вижу. Голубые теперь повсюду.
– Да, я знаю, – сказал я.
– Ха-ха, – произнес он и направил на меня палец. Ранняя выпивка чудесным образом подняла ему настроение. – Мой сын выигрывает раунд.
– Что ж, танцевать умеем, – сказал я.
– Помню, – сказал он. – Костелло, так?
– Верно.
– Я больше не уверен, что понимаю, что это значит, – сказал он. – Полгода назад мне велели: перестань думать, или ты труп. Я перестал. А сейчас, когда я ложусь спать, духи вылазят из мебели и водят вокруг меня хоровод. Они заставляют меня танцевать всю ночь. – Он закашлялся, и пустоты в его легких отозвались эхом. Это была попытка засмеяться. – «Крутые парни не танцуют», – говорю им я. «Эй ты, дубовая башка, – отвечают духи, – давай танцуй». – Он посмотрел свой бурбон на свет, точно там мог прятаться кто-то из них, и вздохнул. – Болезнь сделала мою башку не такой крепкой, – сказал он. – Я думаю о голубых, и знаешь, что я надумал? Для половины из них это смелость. Мужику бабьей породы труднее стать голубым, чем не стать. То есть если он баба в душе. А иначе он женится на какой-нибудь мыши, слишком робкой, чтобы заделаться лесбиянкой, и они оба становятся психологами и воспитывают вундеркиндиков на компьютерных играх. Я говорю: если ты бабьей породы, стань голубым. Иди по рукам. Нет, презираю я других. Тех, кому надо бы быть мужиками, да воли не хватает. Ты должен был стать мужчиной, Тим. Ты – мое семя. Я дал тебе фору перед остальными.
– Впервые слышу от тебя такую речь. Раньше ты никогда столько не говорил.
– Потому что мы с тобой плохо знакомы.
– Да, сегодня ты и правда выглядишь незнакомым, – сказал я.
Это было действительно так. Его крупную голову уже не венчала густая белая шевелюра – белая с растленным великолепием кремового и желтоватого. Теперь у него была просто огромная лысая голова. Он больше походил на прусского генерала, чем на образцовою бармена-ирландца.
– Сейчас я хочу говорить с тобой, – сказал он. – Может, мне и не хватает тонкости, но на похоронах Фрэнки Фрилоуда я вдруг понял: Тим – это все, что у меня есть.
Я был тронут. Иногда мы не звонили друг другу по два-три месяца, а то и по целых полгода. Однако все оставалось нормально. По крайней мере я всегда на это надеялся. И теперь он подтвердил мою правоту.
– Да, – сказал он, – я нынче рано встал, занял у вдовы машину и всю дорогу сюда повторял себе, что на этот раз нам надо потолковать по душам. Я хочу, чтобы ты знал, как я к тебе отношусь, иначе не умру спокойно.
Его слова меня смутили. Поэтому я уцепился за то, как он произнес «занял у вдовы машину».
– Ты что, шалил с женой Фрилоуда? – спросил я.
Не часто приходилось мне видеть отца смущенным.
– В последнее время нет, – сказал он.
– Ну, знаешь! С женой своего друга!
– Фрэнки уж лет десять как не отлипал от бутылки. Не мог найти ни свой инструмент, ни куда его пихать.
– С женой друга? – Я засмеялся нашим фамильным смехом. Высоким тенором.
– Да я только разок или два. Ей надо было. В целях гуманности.
Я смеялся, пока на глазах не выступили слезы.
– «Не знаю, в чьих теперь она объятьях», – пропел я. Как здорово было снова увидеть отца в своей колее. У меня чуть не навернулась слеза.
– Ты прав, малец, – сказал он. – Я очень надеюсь, что Фрэнки об этом не узнал. – Он отвел взгляд в сторону. – Когда стареешь, начинаешь чувствовать: что-то вроде не так. Будто сидишь в ящике и его стенки давят на тебя все сильнее. Вот и делаешь вещи, которых раньше не сделал бы.
– Давно ты знаешь про свою болезнь?
– С тех самых пор, как вошел в Святого Винсента сорок пять лет назад.
– Разве рак может столько лет не проявляться?
– Врачи ничего в этом деле не понимают, – сказал он. – А мне сдается, что болезнь – это электрическая цепь с двумя рубильниками.
– То есть?