Мы двинулись дальше. Все это тоже происходило ноябрьским вечером. Мы сидели в маленькой уэлфлитской квартирке Гарпо, ни разу не встав из-за столика с девяти вечера до двух пополуночи, – все чужие друг другу, если не считать хозяина. Времени было довольно, чтобы обнаружить любой обман. Но я ничего такого не обнаружил. Наши колени были на виду, а руки лежали на столешнице, причем никто явно не надавливал на нее сильнее, чем следовало. Мы сидели так тесно, что, если бы чей-то сосед напрягся, этого нельзя было бы не заметить. Нет, столик постукивал в ответ на наши вопросы совершенно естественно, как если бы воду переливали из одною стакана в другой. Ничего пугающего в этом не было. Скорее, это было утомительно. Уж очень много времени ухолило на каждое слово.
«Как тебе там, – спросил Гарпо, – где ты сейчас?»
Столик отстучал шестнадцать раз. Мы получили «О». После паузы началась новая серия постукиваний: столик наклонялся, поднимая две ножки на добрый фут от пола, но медленно, очень медленно, как половина разводного моста, а затем так же неспешно опускаясь для подачи сигнала. Следующая серия состояла из двадцати ударов и заняла несколько минут. Теперь у нас было «Т». Таким образом, вышло «ОТ»… «Отлично?» – спросил Гарпо. Столик стукнул дважды: «Нет!» «Извини, – сказал Гарпо. – Продолжай». На этот раз мы услышали семнадцать ударов. Теперь у нас имелись буквы «О», «Т» и «П».
И только когда мы добрались до «О-Т-П-А», Гарпо произнес: «Отпад?» – и столик ответил одним ударом. «Джонни, там и правда отпад?» – спросил Гарпо. И вновь столик поднялся, и вновь опустился. Это мало чем отличалось от общения с компьютером.
Так мы просидели пять часов и получили приличное количество информации о нынешнем положении Джона в потустороннем мире. Среди этих сведений не было ничего, могущего поколебать основы эсхатологии или теории кармы. И лишь в начале третьего часа ночи, возвращаясь домой – тогда дул примерно такой же ветер, как сегодня, – я осознал, что видел обычный столик, который вопреки многим физическим законам умудрялся подыматься и опускаться сотни раз, дабы передать нам словечко-другое через ущелье, чьей глубины я не мог и представить. Лишь тогда, очутившись в одиночестве на шоссе, я ощутил, как волосы топорщатся у меня на загривке, и понял, что был свидетелем жуткого, невероятного события. И силы, сделавшие это возможным, наверное, до сих пор витали вокруг меня. Я был наедине с ними на продуваемом ветром шоссе, неподалеку от морской пучины – да, таким одиноким я не чувствовал себя никогда в жизни. Трепет, который я едва ли испытывал, сидя за столиком у Гарпо, вдруг охватил меня на пустынной дороге.
Однако на следующий день я встал таким апатичным, словно мою печенку часами лупили о цементную стену; я погрузился в такую депрессию, что избегал дальнейших сеансов до того самого вечера в Труро, когда мы потерпели наше знаменательное фиаско. Я созрел для веры в возможность бесед с духами. Все дело было только в том, что у меня недоставало на это мужества.
Вернувшись домой, я затопил камин, налил себе выпить и уже собрался напрячь память, чтобы вспомнить что только можно о своем путешествии в Уэлфлит два дня назад – путешествии с двумя другими людьми в одном маленьком «порше», – как вдруг кто-то стукнул дверным молотком (во всяком случае, я могу в этом поклясться) и дверь распахнулась настежь.
Я не знаю, что проникло внутрь и осталось ли оно в доме после того, как я запер дверь, но я воспринял это явление как призыв. На меня снова пахнуло невыносимым запахом разложения, впервые почуянного под карнизом Обелиска, и я чуть не вскрикнул, поняв всю неумолимость забрезжившей передо мной логики. Ибо мне было велено – и я не мог не подчиниться этому распоряжению – вернуться к делянке в трурских лесах.
Я сопротивлялся до последнего. Допил стакан и налил еще, но я понимал, что через час или через три дня, останься я трезвым или напейся до огнеупорного состояния, я все равно отправлюсь туда и проверю тайник. Пока я этого не сделаю, меня не отпустят. Та сила, что повелевала столиком, теперь держала меня – за кишки и за самое душу. Выбора не было. Возможно, хуже всего было бы запереться здесь и пережить еще одну ужасную ночь.
Я знал это. Однажды я уже побывал в тисках императива, большего, чем я сам, и это было двадцать лет назад, когда я ежедневно в течение целой недели ходил к Провинстаунскому обелиску с холодной тяжестью в легких и сосущей пустотой под ложечкой, смотрел на его бока и думал с обреченностью, равной потере рассудка, что восхождение неизбежно. Насколько хватало глаз, я видел опоры – щербины в цементе и небольшие горизонтальные уступы меж гранитными блоками. Это можно сделать, и я сделаю это – вы не поверите мне, но я так пристально разглядывал основание, что ни разу не вспомнил о карнизе наверху. Я чувствовал лишь одно: полезу. Не предприми я этой попытки, мне грозило бы нечто худшее, чем страх. Может быть, те приступы ужаса посреди ночи, когда я вскакивал и садился на кровати, и не научили меня ничему больше, но я по крайней мере обрел – как назвать это? – малую толику сострадания ко всем, кто сдается перед необходимостью выйти и совершить вещь абсолютно недопустимую – будь это совращение маленького мальчика или изнасилование девочки-подростка, – я ощутил жар того огня, что гложет изнутри людей, опасающихся срыва и потому не отваживающихся близко подойти к самим себе. И на протяжении целой педели, когда я боролся с этой странной, такой противоестественной для меня тягой и пытался убедить проникшую в меня чуждую волю, что мне нет необходимости взбираться на Обелиск, я узнал и то, сколь многообразны бывают виды человеческой изоляции. Ибо для того, чтобы предотвратить встречу с демоном, обитающим в логове кундалини нашего позвоночника, мы прибегаем к своему спиртному, к своей траве, к своему кокаину, к своим сигаретам, к своему снотворному и своим транквилизаторам, к своим привычкам и своим церквям, своим предрассудкам и своему фанатизму, своей идеологии, к самой своей глупости – надежнейшему из изоляторов! – и прежде чем совершить попытку восхождения на Обелиск и вновь обуздать воспрявшую во мне инородную силу, я перепробовал почти все эти средства. Затем, с мозгом, воспламененным скоростью, перекошенным в одну сторону выпивкой, в другую – травой, внутренне визжа, точно еще не рожденный младенец, ищущий света под угрозой удушения, чувствуя себя кровожадным, как самурай, я атаковал эту стену и обнаружил – каким бы дурацким ни оказался исход, – что мне стало лучше: по крайней мере я больше не мучился по ночам безысходным ужасом.
Итак, в тот раз игра стоила свеч. Я знал, что и на этот раз дело обстоит так же. Я должен был вернуться и посмотреть в лицо мертвой блондинке. Причем мне следовало сделать это независимо от того, кто оборвал ее жизнь – я или другой. Но, надеюсь, вы поймете меня, если я скажу, что простое желание выяснить этот ключевой для моего самосохранения факт – ведь я не знал, кого мне бояться: закона или всего, что вне закона? – играло для меня меньшую роль, чем ощущение неотвратимости повторной поездки, ибо наиболее глубокой из постигнутых мной истин была такая: важность мероприятия пропорциональна страху, который оно мне внушает.
Не стану описывать свои долгие колебания. Скажу только, что ближе к полуночи мне удалось подавить ужас настолько, чтобы начать путешествие в мыслях; таким образом, я приготовился к тому, чтобы, пускай лишь в воображении, выйти из дома, сесть в машину и отправиться на просторы шоссе, по которому и в этот час гулял ветер и, словно сонмища призраков, неслись сухие листья. И вот, представляя себе каждую деталь этой поездки, выстраивая ее в уме еще до старта, я почувствовал в самом сердце своей паники спокойствие трезвого расчета. Итак, я наконец собрался с духом и подошел к порогу, готовый ступить в настоящую ночь, но вдруг дверной молоток стукнул снова – гулко, как по моей могильной плите.