Но его представление о Боге — как и представление о многих
других предметах — переменилось. Перемены произошли в Африке. В Африке Джеффри
осознал, что в мире не один Бог, что их много и среди них есть не просто
жестокие — есть безумные боги, и это представление переменило его взгляды.
Жестокость в конце концов объяснима. Противостоять же безумию не может ничто.
Если его любимая Мизери в самом деле мертва (а этого он
всерьез боялся), он выйдет на верхнюю палубу и бросится в море. Он всегда знал
и принимал как должное, что боги суровы; но он не желал жить в мире, где боги
безумны.
Езекия резким, испуганным возгласом прервал его мрачные
размышления:
— Мистер босс Йен! Мистер босс Джеффри! Смотрите! Она —
глаза! Она — глаза — смотрите!
Глаза Мизери, ее глаза неуловимо василькового оттенка
открылись. Посмотрели на Йена, на Джеффри, опять на Йена. Сначала Джеффри
увидел в них только изумление, потом в них засветилось узнавание, и он
почувствовал, как радость согревает его душу.
— Где я? — спросила она, зевая и потягиваясь. — Йен?
Джеффри? Мы в море? Почему мне так хочется есть?
Смеясь и плача, Йен обнял ее, повторяя без конца ее имя.
Она была удивлена, но с радостью обняла его, и Джеффри,
увидев, что она жива, понял, что сможет, отныне, и навеки, смириться с их
взаимной любовью. Он, будет жить один, он сможет жить один, — в мире и покое.
Может быть, боги все же не безумны… По крайней мере безумны
не все?
Он тронул Езекию за плечо.
— Старик, давай-ка оставим их одних.
— О, это правильно, босс Джеффри, — сказал Езекия, обнажая в
широкой улыбке все семь золотых зубов.
Джеффри украдкой бросил на нее последний взгляд, и ее
васильковые глаза согрели его, наполнили светом. Полонили его.
Люблю тебя, дорогая, подумал он… Ты меня слышишь?
И ответ пришел — возможно, рожденный его собственным
опечаленным разумом, хотя вряд ли; слишком он был ясным, слишком узнаваем был
ее голос.
Я слышу… Я тоже тебя люблю.
Джеффри закрыл дверь каюты и поднялся на палубу. Вместо
того, чтобы броситься в море, как он намеревался сделать совсем недавно, он
закурил трубку, глядя, как солнце садится, как оно скрывается на горизонте в
далеком облаке, в которое превратился берег Африки.
А потом — он не мог поступить иначе. Он вынул из машинки
последний лист и нацарапал ручкой самое любимое и самое ненавистное для
писателя слово:
КОНЕЦ
40
Распухшая правая рука не желала вставлять пропущенные буквы,
но он заставил ее работать. Если он не сможет заставить руку хоть как-то
двигаться, то не сможет довести свое дело до конца.
Закончив, он отложил ручку и посмотрел на свою работу. Он
испытывал те же чувства, что и всегда, когда заканчивал книгу; как будто он в
течение долгих месяцев взбирался на гору и продирался сквозь заросли, выбрался
на вершину и увидел заасфальтированное шоссе, а на нем — за хорошее поведение —
несколько заправочных станций и кегельбанов.
И все же приятно заканчивать — заканчивать всегда приятно.
Приятно создавать, вызывать кого-то к жизни. Не отдавая себе отчета, он
понимал, что его работа требует смелости, что он обязан творить никогда не
существовавших людей, заставлять их совершать поступки и вдыхать в них
призрачную жизнь. Он понял — понял наконец, — что это довольно глупый трюк, но
единственный подвластный ему, и хотя он проделывал его порой неловко, всегда
при этом его переполняла любовь. Он тронул кончиками пальцев рукопись и улыбнулся.
Его левая рука оставила толстую пачку бумаги и подползла к
единственной сигарете «Мальборо», оставленной на подоконнике. Рядом с ней —
керамическая пепельница, изображающая прогулочный пароход. На пепельнице
надпись: СУВЕНИР ИЗ ГАННИБАЛА, ШТАТ МИССУРИ, — ЭТО РОДИНА АМЕРИКАНСКОГО
СОЧИНИТЕЛЯ!
В пепельнице лежала упаковка картонных спичек, но спичка там
была всего одна — только одну Энни соизволила ему дать. Впрочем, ему достаточно
одной.
Он слышал, как она расхаживает наверху. И это хорошо. У него
есть время на кое-какие приготовления, а если она вздумает спуститься раньше
времени, он услышит и будет предупрежден.
Энни, пришло время для настоящей шутки. Посмотрим, смогу ли
я. Давай посмотрим — я могу?
Он наклонился, не обращая внимания на боль в ногах, и
отодвинул кусок плинтуса.
41
Через пять минут он позвал ее; на лестнице зазвучали
тяжелые, какие-то неуклюжие шаги. Он считал, что его охватит паника, когда
дойдет до ее прихода в комнату, но оказалось, что он совершенно спокоен. Тем
лучше. В комнате пахло горючей жидкостью, которая капала на пол с доски,
лежащей на ручках инвалидного кресла.
— Пол, ты в самом деле закончил? — крикнула она из коридора.
Пол взглянул на внушительную стопу бумаги, лежащую на доске
рядом с мерзким «Ройалом». Бумага уже пропиталась горючей жидкостью.
— Ну, Энни, — крикнул он в ответ, — я сделал все, что мог!
— Ух ты! Грандиозно! Я не могу поверить! Я столько ждала!
Подожди минутку! Я принесу шампанское!
— Хорошо!
Она шагнула на линолеум в кухне. Пол знал, когда и как
скрипнет дверца холодильника. Вот она скрипнула. Все эти звуки, я слышу в
последний раз, подумал он и почувствовал, что сейчас свершится чудо, и все его
спокойствие разлетелось вдребезги, как яичная скорлупа. А под скорлупой был
страх… и что-то еще. Наверное, исчезающий вдали берег Африки.
Дверца холодильника захлопнулась. Энни прошла через кухню;
идет сюда.
Конечно, Пол не выкурил сигарету; она по-прежнему лежала на
подоконнике. Ему нужна была спичка. Вот эта единственная спичка.
Что, если ты чиркнешь, а она не загорится?
Поздно размышлять.
Он потянулся к пепельнице и взял картонную упаковку. Оторвал
спичку. Она уже в коридоре. Пол чиркнул спичкой, и она, как и следовало
ожидать, не зажглась.
Спокойнее! Спокойнее, и все получится!
Он чиркнул еще раз. Безрезультатно.
Спокойнее… спокойнее…
В третий раз провел он головкой спички по темно-коричневой
полоске на задней части упаковки и увидел бледно-желтый язычок пламени.
42
— Надеюсь только…
Она замолчала; следующее слово застряло у нее в горле. Пол
сидел в кресле, а перед ним высилась баррикада, состоящая из стопки бумаги и
старинной пишущей машинки «Ройал». Он намеренно повернул верхний лист так,
чтобы она смогла прочитать: