– Какой надо быть, мама? – спрашивает Настя.
– Такой. Чтобы варить царское варенье, надо быть королевой. Величественной, спокойной, не боящейся никого и ничего, никому не завидующей, никого не осуждающей, ни о чем бессмысленно, бесконечно не сожалеющей, даже о смерти матери и братьев, расстрелянных на глазах у отца. О страшном конце русского отца, заколотого штыками не врагами на поле брани, а посреди бескрайних русских просторов русскими же. О племенных скаковых лошадях, национализированных серпом и погибших в этой страшной молотильне. О крушении Российской империи и всего, что она знала и любила. Надо быть просто Леди, Скачущей на Своей Лошади, обнажённой сквозь толпу. Уверенной в себе и сохраняющей спокойствие даже все двадцать дней теплушки, набитой испарениями, испражнениями и смертью. Особой аристократической крови, без колебаний идущей по своему и только своему пути. Пути своего сердца. Если быть такой, вот тогда ты сваришь своё царское варенье, – говорит мама Насте и вздыхает.
В такие моменты Настя очень любит маму, хотя и не очень понимает, о чём та говорит. Как не понимала, почему при её черноморской бабушке плохие становились хорошими, а злые – добрыми. И даже совсем-совсем невзрачные – вдруг яркими, талантливыми и красивыми. Даже питерская Светка, совершенно неожиданно умеющая при Настиной черноморской бабушке петь романсы красивым контральто, а не визжать противным писклявым голосом. Мама, когда говорит такое, похожа на умную девочку или добрую бабушку. Но мама очень быстро проживает такие редкие моменты и, возвращаясь в свою постоянную реальность взрослой женщины, живущей в без пяти минут коммунизме, кричит на них с папой:
– Сахара почти не осталось! Идите за сахаром!
И Настя с папой идут за сахаром. Сперва они идут в гастроном «Темп» и покупают там два килограмма сахара в килограммовых коричневых бумажных пакетах. Потом они идут в гастроном без названия на Карла Маркса, угол Чкалова и покупают там два килограмма «рассыпного» сахара, который презрительная продавщица насыпает им в бумажный кулёк, лежащий прямо на весах. Насыпает, а потом, потряхивая алюминиевым совочком, подсыпает-отбирает, чтобы вышло ровно два килограмма.
– А два килограмма и двести грамм нельзя? – улыбается папа строгой продавщице, пытаясь пошутить.
– Нет! Один килограмм в одни руки! – отрезает та.
И Насте стыдно за папу. За то, что он пытается шутить со строгой продавщицей при исполнении Великих Правил.
– Я не понимаю, что, в советской Украине перестала расти сахарная свекла, которой испокон веков скот кормили, столько её было?! И это тростниковый сахар, импортируемый с Кубы? Или это вообще колумбийский кокаин, и мы покупаем его не для варенья, а в поддержку революционно настроенных, дружественных нам нищетой латиноамериканцев? Почему он такой драгоценный, что его нельзя покупать больше, чем по килограмму в одни руки?! – заводится папа, который вообще-то редко заводится. – Дайте жалобную книгу!
– Пожалуйста! – говорит продавщица и швыряет на прилавок большую жалобную книгу, на которой написано «Книга жалоб и предложений». Размером с альбом репродукций Рембрандта.
Насте становится ещё больше стыдно и одновременно обидно за папу. Стыдно, потому что надо уметь держать себя в руках, особенно при посторонних, и вообще, ни килограмм сахара, ни продавщица не виноваты, что ты боишься жены и постоянно ругаешься с ней. А обидно, потому что продавщица не оценит папин искрометный сарказм, который и Насте непонятен, но она знает, что когда папа что-то такое говорит, это «искрометный сарказм». Так это называет он. Мама же ему говорит, что это «пустословие» и лучше бы он не хором пел и не о судьбах иностранных голодранцев пёкся, а занялся чисткой сортиров – самым прямым своим делом. Папа обычно отвечает маме, что он не пролетарий. Мама ему говорит, что тем более тогда стыдно должно быть мочиться мимо унитаза, «прослойка несчастная». «Сортир», то есть туалет, у них чистый, мама сама его надраивает, поэтому Настя не понимает, почему мама отсылает папу чистить «сортир». Может быть, потому что маме надоело надраивать туалет после папы, который мочится мимо унитаза? Видимо, мама делает это сразу, потому что Настя ни разу никаких луж около унитаза не видела, не считая того случая, когда Ида Абрамовна «залила весь стояк дерьмом». Настя очень живо представляет себе, как слегка пришибленная, вечно тихая Ида Абрамовна стоит над «всем стояком» и заливает туда «дерьмо». Она сама столько не наделает, потому что, в отличие от, например, Беллы Израилевны, толстой, похожей на плохо застывший свиной холодец и всё время жующей и пьющей, потому что у неё «диабэт», Ида Абрамовна – сухонькая маленькая тёмная старушка с усами и совершенно неспособна наделать «дерьма» на «весь стояк». Наверное, это всё дерьмо наделал её единственный обожаемый сын Додик – грузный, потный, кучерявый по краям и лысый посередине дядька, которого давно не видно, потому что «он свалил в штаты и оставил Иду на старости лет во всём этом одну». Наверное, Настя неправильно услышала. И Додик не «свалил в штаты», а «навалил в штаны», и это его «всё это» Ида Абрамовна вынуждена заливать в стояк одна, потому что в только Идин какой-то этот их стояк «всё это» уже не помещается. И ещё Насте сейчас обидно потому, что это действительно глупо – продавать по килограмму сахара в одни руки. А ещё обиднее и глупее – унижаться, выпрашивая и терять достоинство, требуя. Потому что та же мама частенько говорит, что не надо просить ничего и никогда у тех, кто сильнее тебя. Сами дадут. Продавщица явно сильнее папы. Так что зря он дёргается, как марионетка в руках похмельного кукольника. Вдруг сейчас продавщица как сама даст, и от папы только мокрое место останется?
– Папа! – шепчет Настя отцу, который достает из кармана свою вечную ручку с красным, синим, зелёным и чёрным стержнями, которую ему давным-давно подарила тётя – «богема». – Папа! Не надо жалоб! Видишь, там написано «…и предложений». Напиши, что у тебя нет никаких жалоб, а есть предложение: продавать по два килограмма сахара в одни руки хотя бы нам, потому что наша мама очень любит «крутить» и летом всегда не хватает сахара. А если мы вернёмся без сахара, то мама будет ругаться и плакать.
– Эй, гражданин! – окликает вдруг папу продавщица не деревянным «торгово-работницким» голосом, который им, видимо, выдают вместе с пышным бюстом и намертво прокрахмаленным кружевным «школьным» воротничком, приклеенным почему-то к волосам, а обычным человеческим голосом обычной, не такой уж и страшной тётки, вполне себе не старой, как кажется сначала, а обычного маминого возраста. – Пóдьте сюда. Только за то, что у вас така разумна девка, я вам взвешу, сколько надо. – Ну и чтобы жена не пилила. Хотя я бы кого-нибудь, ох как попилила бы, а хотя бы и тебя, гражданин! – ухмыляется она, и в глазах у неё прыгают молодые черти. – Так сколько?
– Ой, спасибо! – радуется папа и тут же забывает про книгу и про неизвестные деньги непонятных для Насти наркокартелей, «на которые и делаются их так называемые освободительные революции». – Ну, дайте ещё килограмма два, пожалуйста.
– А можно пять? – спрашивает Настя и сама пугается своей внезапной смелости, если не сказать наглости. И тут же объясняет, пока тётка не разозлилась подобной жадностью: – Потому что маме надо девять килограмм. Четыре у нас уже есть.