Брови Одри ползут вверх. С тех пор, как папарацци из иллюстрированного журнала «Дир», специализирующегося на публичных разоблачениях, сенсациях и ударах ниже пояса, разведали о связи Одри с обслуживающим ее ясновидящим — она яростно отрицала это, а ее газета выступила с опровержением, — Одри пытается внушить мне, что мужчины ее не интересуют, что она их знать не знает. Именно потому-то, видать, она и подвизается у гуру — существа высшего порядка, ученого, врачевателя, мыслителя, музыканта, специалиста в области музейного дела, при всем при том полного андрогина, ни мужчины, ни женщины, словом, властителя ее дум. Ничего не скажешь — удручающая картина. Я не собираюсь разбивать ее игрушку вдребезги, рвать единственную ниточку, связывающую ее с миром мужчин или тех, кто на них похож внешне.
— Большинство женщин с головой уходят в служение подобным мужчинам: как же — предназначение, колдовство! Другие, испугавшись, отступают. Кто-то упорно продолжает сожительствовать с ними и в конце концов приноравливается. Спасают нежность и ирония, как у меня с моим комиссаром. Для этого необходимо пройти долгий путь бок о бок с эмансипированными млекопитающими. Бонди не из их числа, как ты понимаешь, он навсегда останется неудавшимся живорожденным; я уже повторяюсь.
Всякий раз, как он ко мне обращается, мне вспоминается один мой давний возлюбленный — телеведущий, — да-да, тот, о ком ты подумала. Я восхищалась его чувством юмора, культурой, идеализировала с той страстностью, без которой соитие — не более, чем физическое упражнение. — Знаю, мои любовные истории внушают Одри отвращение, но ведь только это ей и интересно, в силу того, что недоступно самой. — Так длилось до того дня, когда мой телеведущий объявил с экрана о своем преклонении перед творениями одной скульпторши, о которой при мне он отзывался уничижительно. Она принадлежит к семейству, владеющему телеканалом, на котором подвизается мой идеал. По мере того как он с восторгом отзывался о ее творчестве, от чего она сама прямо-таки таяла, его образ мерк в моих глазах, пока окончательно не потух. Мужчина исчез, остался лишь заложник, жертва, лужа, белое пятно, какой-то младенец. Скажешь, это ревность, я и сама знаю, да и в порядке вещей всеми способами защищать свое рабочее место. Но подсознание рассуждает иначе. После этой передачи ночью мне приснился самый дикий сон за всю мою жизнь: мой возлюбленный шел ко мне, широко улыбаясь, как с экрана, а мужское достоинство у него отсутствовало, его отрезали, я в ужасе отшатнулась, а чей-то голос пытался меня убедить, что это не фатально, что это отрастает, как хвост у ящерицы, нечего и волноваться. Я проснулась в холодном поту, для меня все было решено, я оборвала с ним всяческие отношения. Правда, у нас один круг общения, он человек влиятельный, и я делаю вид, что не утратила к нему уважения. Он тоже самый что ни на есть неудавшийся живорожденный, такой же жалкий, как они все. И никуда от них не деться…
— Я думала, ты любишь мужчин?! — с состраданием отзывается Одри.
Ей меня не понять, я же насмотрелась ада мужчин там, как сказал бы поэт, то есть здесь и сейчас: мужчин, зависимых от матери, от любовницы, заменяющей мать, от Dark Lady
[118]
— непременного атрибута психики этих мачо-соблазнителей, директоров предприятий, заведующих редакциями, любимцев с телеэкранов. Иные выруливают к homo;
[119]
самые импульсивные или самые боязливые — или и то, и другое разом — меняют страсть к мамочке-superglu
[120]
на более сильные игры — садо-мазо, смертельные номера. Но чу! Все это предъявлено в праздничной, шикарной и шокирующей упаковке, в виде сублимированно-эстетически-мистически-академически и платонического продукта! Платон никогда не переставал плодить себе подобных, всякий мужчина порождает фэн-группу, которая его успокаивает, поднимает его боевой дух и все такое, будь то в бистро, на стадионе, в Клозери, не важно где… И есть, наконец, такие, что встают в позу отцов, пресытившихся Лолитами, нашими эфемерными старлетками из реалити-шоу, фабрики звезд и прочего барахла. Под старость они позволяют себе причудливые феерии, тактильные бури. Ах, этот мужской ад! Долгое блуждание по Абиссинии материнской власти! Мне достаточно вернуться в Париж, чтобы тотчас подметить это! Ах, мужчина, мы желаем видеть его твердым, как сталь, несгибаемым, как скала, эдаким Саддамом, Шароном, Бушем, а он порочен, зависим, сух душой, безразличен. Зубодробительный ад, дрожащий от стужи и страха, при мыслях о котором в памяти встает сумрачный лес из «Божественной комедии»! Да, ничего не скажешь: Париж явно действует мне на нервы.
— Все, что ни придумай, было бы для нас адом. Может быть лишь гетеро-рай, и ты это знаешь! — Одри закуривает. Ей не удастся зацепить меня, я начеку.
— Хочешь знать? Кое-кто считает себя гетеросексуалом и обзаводится самаритянками: брак спасен! Так пишут в журналах. Откуда берутся эти самаритянки? Истерика, депрессия, одиночество, разочарование приводят к тому, что востребован не столько даже глава семьи, а просто хоть кто-то рядом, чтобы возникла иллюзия, что женщина существует, что жизнь возможна. О, это целая алхимия, просто так о ней не расскажешь! Уметь заботиться о другом человеке, чужом тебе, так, чтобы ему было хорошо, не превращая его в жертву, не уничтожая, не калеча, как в моем сне! — Думаю, с Одри хватит.
— Come on,
[121]
Стефани! Я поняла, просто тебе приснился фрагмент того фильма, где играет Депардье, помнишь, с электрическим ножом… Мы еще вместе его смотрели. — Одри кажется, что она способна меня успокоить, а то и вернуть мне моего звездного любовника.
Но меня не переубедить: мой отвратительный сон вовсе не фрагмент фильма, он окончательно отбил у меня охоту общаться со star,
[122]
и тут уж ничем не поможешь. Вся моя ярость обращена против одного лишь Бонди. Всякий раз как мой шеф пристает ко мне со всякими намеками, этот сон тут как тут у меня перед глазами. Я не знаю, от кого зависим он, но по опыту с тем телеведущим могу сказать: его воинственная мужественность — точно такой же лейкопластырь, прикрывающий рану на месте, где когда-то кое-что было…
— Ну роман-то хотя бы из всего этого выйдет? — повторяет Бонди, стоит ему завидеть меня.
Можно подумать, я тщеславна дальше некуда, творю не для самой себя и лучше уж писала бы для раздела происшествий, то есть оставалась бы «Стефани Делакур, нашим спецкором в Санта-Барбаре». Это куда ни шло! Спецкор, и неплохой, но писательница? Не смешите!
— Как знать, посмотрим, насчет романа, право, не знаю, может, выйдет эссе в свободной форме. — Я стараюсь уйти от прямого ответа и не смотреть на него, а то, чего доброго, догадается, что я вижу его насквозь.
Что касается романов, я так же подсмеиваюсь над ними, как и он! С тех пор, как вернулась в Париж, не знаю, куда от них спрятаться — мы ведь литературная страна, тысяча двести тридцать четыре романа поставляется у нас только к началу сентября, о них говорят на телевидении, на званых обедах, даже делают вид, что почитывают в метро. Мода на clean и на trash, часто на то и другое сразу, на hard sex, на смешное, а еще на clean, trash, hard sex и смешное вместе взятое в реалити-литературе. И называется эта гремучая смесь «aufiction». «Сколько смелости, какой величественный слог!» — млеют критики. Приходится покупать, бывает, даже откроешь первую страницу: гляди-ка, и впрямь что-то написано. Как будто французы — скот, и можно заставить их кайфовать в едином порыве, да еще и объявить об этом urbi et orbi.
[123]
И вот литература объявлена уже национальным фронтом. Многословная, она является отражением человеческой натуры, такой невоздержанной на язык, а также продолжением мрачной натуралистической традиции XIX века. «Все общество свихнулось на сексе, это рычаг, управляющий миром, есть только секс и религия». Кто-то еще этого не понял? Несколько строптивцев продолжают упираться, работают над слогом, бросают перед телесвиньями жемчужины ритма, создают целые поэтические феерии, расцвеченные бриллиантами любви, искусства, музыки, чувств. Я знакома с одним таким автором — ему удается даже восторжествовать над Злом. Вы сказали «над Злом»? Ну да, от него остается пшик. Впрочем, подумайте хорошенько: где можно найти убежище, если не в красоте письма — подарочной упаковке мыслей. Выходит, Зло, если это не clean-trash-hard-sex-reality литература, таится лишь в полицейских романах, являющихся спасением от Апокалипсиса для средних классов, лучиком надежды для книготорговцев предместий? «Ты узнаешь, откуда берется Зло», — обещает им детектив. «Нет, все же спасение — в стиле, вам простят все, если это хорошо написано, — трубят хранители литературного храма, — содержание ничто, форма все!» «А что это такое, форма?» — отзываются постмодернисты-авангардисты, еще не сошедшие с арены, и заново вводят гортанный персидский звук в назальные французские слова, когда не довольствуются посредственной формой.