АГ пригласил ее на обед. Они были вдвоем. Он
говорил тихо и проникновенно. Только теперь она поняла, какую он проделал
работу, чтобы привлечь внимание к ее картинам. Предварительные статьи во многих
газетах, рассылка каталога, приглашений. Он приложил больше, чем обычно,
усилий, ведь речь шла о неизвестном художнике.
АГ предложил ей обновить контракт и считал,
что уже надо готовиться к выставке в Нью-Йорке. Когда пораженная Руфь спросила,
когда это будет, он совершенно справедливо заметил, что сперва надо написать
картины.
Весь вечер он говорил с нею об искусстве и
литературе, заставив ее забыть, как мало она знает. Между делом она выяснила,
что его отец был немец, а мать француженка. Он говорил о них, словно они были
персонажами из какого-то романа. С игривой, отстраненной иронией.
О своей семье Руфь ему не рассказывала. Это
было немыслимо. И когда она, смертельно усталая и изрядно опьяневшая, объявила,
что хочет вернуться домой и лечь спать, он галантно вскочил со стула.
В такси он пригласил ее на следующее утро на
завтрак с шампанским. Она засмеялась и сказала, что не может обещать, что
вовремя проснется.
— Тогда будет практичнее, если ты переночуешь
у меня в комнате для гостей. Я попрошу свою экономку разбудить тебя в
двенадцать часов, — беспечно сказал он.
У Руфи не нашлось причин для отказа. Напротив,
она прислонилась к нему и задремала.
АГ снимал огромную квартиру, занимавшую весь
верхний этаж дома. Лифт поднимался прямо в большой холл. Дорогая мебель,
скульптуры, картины. Показав ей ее комнату и ванную, он удалился в свой
кабинет. Она слышала, как он говорил там по телефону, по-немецки и
по-французски.
Постельное белье было из черного шелка. Кровать
— огромна. Руфь расстегнула молнию на платье и переступила через него;
разбросав белье, она легла под легчайшую перину, под какой ей когда-либо
приходилось спать. Мелодичный голос АГ, говорившего по телефону, — это
последнее, что она слышала.
•к * *
Руфь не знала, что следующие сплошной чередой
события способны незаметно отнять у нее жизнь. За короткий срок ее выставки
были расписаны на семь лет вперед. Мельбурн, Хельсинки, Сан-Паулу, Нью-Йорк,
Токио и снова Берлин.
Она понимала, что при склонности к крупным
полотнам ей мало даже одного года между выставками. Но когда она испуганно
сказала об этом АГ, он решительно возразил ей:
— Вот и хорошо, значит, ты не сможешь
позволять себе никаких экспериментов и ошибок. Но никто не требует, чтобы
каждый раз ты выставляла много картин. Зато все это время ты будешь
принадлежать только себе.
Тон, каким это было сказано, и взгляд,
брошенный на нее, прежде чем он обнял ее, сделали протесты Руфи смешными. Если
такой человек, как АГ, верит в нее, значит, это возможно. Он по-прежнему очень
высоко ценил ее картины.
Руфь сняла себе квартиру поближе к мастерской
и на длительный срок закрепила за собой мансарду на Инкогнитогата в Осло, чтобы
у нее с Туром было место, где проводить каникулы.
АГ и галерея решали все практические вопросы.
Руфь чувствовала себя защищенной. Ей не нужно было думать о завтрашнем дне и о
том, на что она будет жить. Иногда она по многу дней писала, не слыша
человеческого голоса, если не считать разговоров с Туром по телефону. Йозеф и
Бирте, с которыми она делила мастерскую, были почти незаметны.
Порой в мастерскую приходил АГ и освобождал ее
от тюбиков с краской, чтобы показать ей мир, как он выражался. Но, случалось,
он неделями был занят другими художниками. Насколько Руфь понимала, круг его
знакомств менялся от выставки к выставке.
Со временем она убедилась в его обоюдной
страсти и к искусству, и к выставкам. Однако внешне он этого не показывал. И
почти никогда не говорил о деньгах или чувствах. Ее это устраивало.
Руфь обнаружила, что люди, с которыми АГ
позволял ей общаться, выделили ее из числа других художников задолго до того,
как она с ними познакомилась. Не только как многообещающий талант, но и как
личность. Она как будто перестала принадлежать самой себе.
Руфь часто испытывала неприязнь к тем, кто
покупал ее картины, не понимая, для чего они это делают. Но забывала о них, как
только бралась за новую работу.
После каждого вернисажа мир словно расцветал
новыми красками, которых она раньше не замечала. Это всегда поражало ее. И
напоминало о том, что в ее жизни нет ничего, кроме работы и мастерской.
Постоянное присутствие рядом АГ делало незначительным тот факт, что картины
пишет она. Однажды она поблагодарила его за то, что он пригласил ее в Берлин.
Он криво усмехнулся:
— Иногда такие эксперименты кончаются
благополучно. А могло бы и ничего не получиться. Твои картины, написанные в
Осло, были совершенно неинтересны, но они разбудили мое любопытство. Мне
захотелось посмотреть, получится ли из тебя что-нибудь, если убрать с твоего
пути все препятствия.
— Думаю, ты можешь годами выслеживать добычу.
А потом ловишь ее. Ты ее не убиваешь, хотя перед первой моей выставкой у меня и
создалось впечатление, что ты был бы не прочь прикончить меня, — сказала она,
не сводя с него глаз.
По выражению его лица она поняла, что, если бы
ее выставка не имела успеха, АГ тут же отослал ее домой.
И вот Руфь сутки за сутками либо стояла за
мольбертом, либо спала. Ничего другого в ее жизни не было. Это поражало ее
самое. Она жила, как в лихорадке или в бесконечном осадном положении, которое
примерно раз в году отмечалось выставкой и шампанским.
Этого ли она хотела? Для этого ли уехала от
своего ребенка?
* * *
Когда Руфь писала картины для выставки в
Мельбурне, АГ прислал ей «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда. На вложенной
карточке было написано, что эта книга должна помочь ее образованию и освободить
от очарованности бескомпромиссной честностью Эгона Шиле. «Искусство требует
обнаженности от того, кто его создает, и от того, кто его воспринимает», —
написал АГ.
Когда она недели через две пришла в галерею,
он встретил ее приветливо, но несколько отстраненно.
— Ну, что скажешь о наших общих друзьях,
Дориане Грее и лорде Генри? — спросил он. — «A grand passion is the privilege
of people who have nothing to do»"
[38]
.
— Пытаешься сказать мне, что невозможно
испытать великую любовь, работая столько, сколько я? — с вызовом спросила она.
— Это сказал не я, а лорд Генри. Я только
спросил, что ты думаешь об этой книге?
— Да-да. Я понимаю, зачем ты прислал мне книгу
о магии живописи. И понимаю, что ты восхищаешься лордом Генри. — Она отметила,
что на лице АГ появилось самодовольное выражение, и продолжала: — Остроумие
Оскара Уайльда — это большой дар. Но мне его жалко. Ведь со временем история
его жизни превзошла всё, сочиненное им. Если Шиле угодил в тюрьму из-за своего
искусства, Уайльд попал туда из-за своего образа жизни.