– Что я с ним делать буду? – недоумевал легионер.
– Ну как – что? Танков накупишь себе. Хоть всю Таманскую дивизию. Вместе с ракетным полком.
– Мне не нужна техника. Я – автономная боевая единица. – Иван отхлебнул из тяжелой кружки штампованного стекла – гордости заведения – и поморщился.
– Ну не танки… Купи себе… ну не знаю… Оружейную палату Московского Кремля! Там доспехи твои, оружие однополчан…
Тихая грусть затуманила взор Ивана.
– Я бы купил. Да только не пойму, у кого. Но дело даже не в этом. Вам мой рецепт не поможет.
– Ванюш, – лез в душу ласковый Фофудьин, прижимая пухлые ладошки к диафрагме, – ты не горячись. Уж столько терпели… Еще подождем. А ты поразведай среди управделами…
– У Епишки, что ли? – удивился Выродков.
Соратники призадумались. Расклад вырисовывался престранный. В активе имелся самый большой в мире алмаз, и он же – в пассиве, поскольку активировать его не представлялось возможным. Они вдруг осознали, что «засветка» алмаза перед смертной властью могла стоить им свободы и отлучения от Москвы-кормилицы. Продать им никто ничего не мог, поскольку юридически не владел. Невыездные вечные москвичи не имели ни малейшей перспективы воспользоваться богатством. Нужно было срочно решать вопрос с частной собственностью, а для этого перестроить строй в другом порядке и с другими приоритетами. На том и порешили. Святослав Рувимович передумал связываться с Жу-Жу, поскольку выходило себе дороже, и отдал алмаз Лангфельду, попросив вернуть его на место.
– Как вы мне надоели, – вздохнул вор, – то укради алмаз, то положи на место, то в космос запусти…
Последняя фраза сильно зацепила Фофудьина размахом и каверзой затеи, в которой он заподозрил знакомый аптекарский почерк.
Камень вернулся в мавзолей, но ненадолго.
Глава 5
Прибытки и убытки
На расширенном заседании совета безопасности директор Института питания бодро докладывал о концепции сбалансированного питания, разработанной коллективом.
– Концепция оказала решающее влияние на теоретические представления о путях ассимиляции пищи и на решение важнейших практических задач. В частности, на создание новых видов продуктов с оптимальным содержанием факторов питания, предназначенных как для здоровых людей, занимающихся разнообразной профессиональной деятельностью, так и для людей, страдающих различными заболеваниями.
Совет столбенел и не мог надивиться такому иезуитскому подходу. Их категорически не устраивала замена полноценной еды для здоровой плоти какими-то сомнительными «факторами питания». Научный оплот откорма плоти, созданный для решения вполне определенных практических задач, совершенно вышел из-под контроля и в экстазе погрузился в пучину фундаментальных исследований, а есть, между тем, было решительно нечего.
– Плоть должна питаться натуральными продуктами, а не этими вашими «факторами питания»! – возмущался Фофудьин.
– Вы отстали от жизни, уважаемый Святослав Рувимович, – снисходительно улыбался директор. – За границей давным-давно питаются факторами. Это только у нас, отсталых, лаптем щи хлебают. Вы, батенька, за границу бы съездили, посмотрели.
Ошалелые отцы семейств носились вдоль витрин, уставленных пачками костного жира, и спрашивали отворачивающихся продавцов:
– Извините, а что тут едят? Где еда?
Матери семейств жили в очередях. Московская плоть передвигалась по столице с коленкоровыми тележками на колесах: на тот случай, если вдруг где-нибудь перепадет какой-то продукт.
Москва погружалась в хаос. Московское комьюнити находилось на грани дистрофии.
Плоть, остро почуяв неладное, страховалась заговором: «Я не мясо, я не кровь, я обычная морковь».
И заливалась спиртом «Ройял» с разведенным в нем «Инвайтом» для ослабления запаха жженой резины.
Нельзя было допустить, чтобы плоть чувствовала себя морковью. Это непременно скажется самым пагубным образом на органике. Ибо мысли имеют свойство деформировать материю. Поедаемый москвичами на завтрак, обед и ужин картофель делал плоть рыхлой, юшку – из-за обилия крахмала – киселеобразной, сознание – мрачным. Фофудьин мечтал перевести плоть на ананасы, но те исчезали сразу после пересечения границы. На совещании по безопасности остро стоял вопрос, как быть и что делать с заговоренными морковками – жертвами разложения тоталитаризма и нарождающейся анемичной демократии.
Иногда нетрадиционных потребителей выручала «гуманитарка», присланная нью-йоркским комьюнити, сцедившим юшку со второй волны московской эмиграции. И тогда руководством холдинга ЗАО МОСКВА, образованного из артели «Организованный труд», было принято единственно жизнеспособствующее решение – взяться за перестройку. Кроме того, разругавшись в пух и прах с наглеющим день ото дня руководством Института Того, Чего Нет, члены комьюнити поклялись при первом же удобном случае возобновить там Воспитательный дом с ремесленной школой и непременным хором питомцев.
Еще в восьмидесятых Епифану подфартило напасть на след партийного общака. Дело оказалось весьма трудоемким и хлопотным. Неспроста, ох неспроста окопался в партии лакей! Нет такого холопа, который не мечтал бы стать барином. Ну или хотя бы поживиться за его счет. Под звуки очередного «Лебединого озера» он получил наконец доступ к святая святых – к документам, содержащим номера счетов. Скрытый и тщательно законспирированный даже от низшей номенклатуры сектор абсолютной собственности партии, точнее, – ее верхушки: колоссальные суммы в иностранной валюте, золоте, платине и бриллиантах хранились в сейфах западных банков. Часть этих средств крутилась в западной экономике, вкладывалась в недвижимость и ценные бумаги. Ориентировочно на Западе озвучивалась сумма в сто миллиардов долларов. Переварить такие огромные капиталы втихаря, не засветившись, было невозможно. Заглотившего обязательно бы выдал вздувшийся в одночасье живот. После развала колосса партийный общак должен был официально приплюсоваться к государственному бюджету и пополнить казну на сумму, сопоставимую с несколькими годовыми доходами. Но почему-то не приплюсовался, а исчез в неизвестном направлении. И государственная казна полнилась только долговыми обязательствами перед западными клубами, в которых ни выпить, ни закусить, – в общем, ничего человеческого, а только голый холодный расчет процентов по выданным некогда кредитам.
В августе 1991 года на московский потрескавшийся асфальт посыпались управделами ЦК КПСС. Все они последовательно, один за другим, с криком: «Я трус! Сообщите об этом советскому народу!» – выпадали из окон своих квартир. Как-то подозрительно своевременно и синхронно самоликвидировались эти высшие партийные чиновники, знавшие номера счетов. Среди выпавших из окна оказался и Епифан.
Смотритель больничного морга Семен Кабздоевич Ряжский, которого доктора отчего-то звали обидным словом «Харон», пил в те безотрадные времена «сухого закона» весьма умеренно. Не потому что не хотел, а по причине нелюбви к очередям. Он вообще плохо переносил большое скопление шумной публики. Подведомственный ему контингент лежал тихо, не буянил и не предъявлял претензий. И в тот маетный летний вечер Ряжский был до обидного трезв, поэтому, услышав за спиной шлепающие звуки, сильно удивился. Смотритель точно помнил, что входную дверь он запер на замок. Обернувшись на звук, он увидел вышедшего из покойницкой абсолютно голого гражданина, да притом с номерком на большом пальце правой ноги. Номерок был казенным, и Семен Кабздоевич его тотчас узнал. А потом узнал и гражданина, отчего холостяцкий «тормозок» выпал из его дрогнувших рук на враз похолодевшие колени. Еще утром сей гражданин был, что называется, – «в лепешку», не подлежавшую реанимации. Травма была настолько очевидно не совместимой с жизнью, что несовместимей просто-таки не бывает. Прибывшие в морг люди в штатском отметили это обстоятельство с глубоким удовлетворением. Смотритель морга не без гордости принимал сановного покойника и подтвердил, что тот действительно мертвее мертвого, хотя его мнения никто не спрашивал. Впрочем, за долгую свою службу он навидался всякого. И теперь данный гражданин выглядел, по мнению Ряжского, ничуть не лучше, чем при поступлении, тем не менее он уверенно стоял на своих переломанных ногах, а глаза его, утратившие физиологически допустимую симметрию относительно переносицы, были открыты и смотрели на Семена Кабздоевича пытливо.