Один остался я наедине с чернеющим в легком и светлом тумане
весны паровозом. Он надраен был до блеска, нянькой-народом. Сверкали даже в
тумане его вороные бока, сверкала грудь, горела медь в глазах, горела медь
полосок и кругляшек, краснели смазанные маслом спицы черных, стальных колес, черен
был угольно тендер и безукоризненно сидел неизвестно на чем черный цилиндр
трубы.
– Ты похож на игрушку детских лет Дьявола, –
сказал я паровозу, вскочил, вцепившись в блестящие поручни, на подножку лесенки
и так привычно, словно влетал я в нее каждую смену, влетел в кабину машиниста.
Влетел и, мысленно прощаясь со всем тем, что осталось за
окном и уже начинало обращаться вокруг меня по малому кругу жизни, спустил
тормоза, закрыл, как говорится, сифон, открыл поддувало, поддал парку, кажется,
в цилиндры золотников, и только чудом не сбив пивной ларек, распугивая усатых
носильщиков с белыми слюнявчиками на груди, сделал разворот, мучительно
стараясь при этом угадать: в рельсах я или вне их?
Ах, как было мне хорошо среди стрелочек, краников,
стеклышек, трубочек, рычажков и колесиков! Как сладостно чихнул я от кислятинки
дыма в ноздрях, и хрустнула, словно морская песчинка, на зубах моих крошка
угля!
Я как бы скромно закусывал первый выпитый глоток
пространства, дрожа от восхитительного, неземного ощущения движения истории
вспять, и высовывался из окна с тем, чтобы ветер высекал слезы из глаз моих и
не позволял им срываться со щек, чтобы он под стук колес уносил с губ слова
нелепой песенки: Мой паровоз, лети назад и делай остановки. Стой, пожалуйста,
подолгу на каждой. Я буду вишни покупать в кулечках из-под «Правды» и
«Известий». И буду пить и буду пить в киоске газировку… Я так люблю, я тан
люблю-ю-ю любую остановку. Кроме коммуны. Эх, кочегар, давай шуруй в горниле
уголечек.
– Чу! – воскликнул я снова, узнав в кочегаре,
вышедшем из тендера, моего старого знакомого. – Не чудо ли это, мой друг?
Ни слова не отвечая, кочегар подкидывал в топку уголь, и
лицо его чумазое пламенело недобрым пламенем. Это был он – Разум Возмущенный.
И был он «обратно» молчалив, не то что на пути «туда», и
отдыхал от смертельной усталости на каждой остановке. А поскольку мы стояли на
каждой остановке бесконечно долго, то он чудесно отдохнул.
– Где Душа твоя, усталый кочегар? – спросил я.
– Ушла она от меня, – чересчур многословно ответил
Разум, возмущаясь исключительно по инерции, так любимой нашим паровозом с
самого детства.
– Куда?
– За кудыкины горы. – Разум смотрел на пламя огня
и непонятно почему не обугливалось его лицо. Сидел он на чурке очень близко от
топки, где плавились и были белее белого колосники.
На этой остановке я купил у бабы, обнявшей глиняную, как
сейчас помню, крынку, похожую на ее фигуру, топленого молока с поджаристой
корочкой и шариками сбитого маслица. Мягкий, пушистый, добрый, круглый хлеб
казался выпеченным тысячи лет тому назад. С достоинством, не обижающим другого
человека, я поклонился старухе, которая была старше хлеба. Мы сели на рельсу.
Жирата-водокачка смотрела с высоты, как мы едим хлеб с
молоком, делясь с железнодорожными птицами едой и взглядами на жизнь. И Разум
поведал мне, что теперь живет он один-одинешенек в опостылевшем ему теле, нуда
возвращаться с различных заседаний и словопрений не-о-хо-та. Душа ушла от него
незаметно, даже не оставив записки со скорбным или оскорбительным словом.
– О-о! – сказал Разум. – Это на нас похоже!
Это – наш стиль: сделать побольней и порасковыристей. Хорошо, что я не чувствую
боли и только устаю. Но ведь представление о боли тоже в конце концов
неприятно. Где уж там! Мы привыкли думать только о себе! Нам кажется, что боль
может быть исключительно душевной, а не разумной.
Откуда она это знает? Она же, по ее словам, вообще ничего
знать хочет по причине безусловной мудрости. Пе-ре-мудр-ство ва-ли, Сударыня!
Хоть и сам я временами страдаю от одиночества и покинутости, а не от
представления об этих состояниях. Это я вынужден признать. Да-с!.. Зато –
взгляните с паровоза вокруг! Вы же не станете отрицать наших достижений?
Взгляните! Заложен в основном фундамент новых общественных отношений. Мы
готовим для Запада бациллу хаоса, бациллу Народно-Освободительных движений!
Уничтожена ко всем чертям эксплуатация человека человеком!
Одновременно начато создание матбазы коммунизма. Вы же не
станете отрицать того, что человеку, желающему как можно дольше не работать и
не производить еду, одежду, сталь, бензин и оружие, необходимо сделать
неограниченные запасы вс этой штуковины. Вот – запасемся, сядем и начнем
развивать таланты и способности. По головкам начнем гладить друг друга.
Памятник поставим ленинской мудрости.
Гранитный бескрайний цоколь. На нем много мраморных головок.
Головки отцов, матерей, братьев, сестер, жен, детей, друзей, соседей и
сослуживцев. Возможно, допустим туда парочку империалистических и реакционных
головок миллиардеров. Прекрасная композиция с гениальной кинетической деталью:
бронзовый, нет – золотой кулак, золотая Рука круглые сутки бьет по головкам, не
разбивая, конечно, мрамор, зачем же разбивать, если головки не живые? И мрамора
к тому времени останется мало…
На чем я остановился? Да, да! На коммуне… Бьет золотая рука
с бриллиантовыми ногтями по мраморным головкам, а мы сидим на скамеечках около
фонтанчиков бездушные, но счастливые! Мы наш, мы новый мир построили и самолеты
дежурные в небе непрерывно обновляют протянувшиеся от горизонта до горизонта
лозунг, автор которого еще не имел чести родиться: «Коммунизм – это история,
ушедшая на вечную пенсию». Грандиозно! Не искра ли, паррон, не правда ли? А на
ваше возражение, Фрол Влаоыч, относительно полного разрушения в пути до
прибытия на остановку всей личностной структуры человека и так называемых
традиционных ценностей, я вам отвечу следующим образом: алмазы, дорогой фрол
Власыч, создаются ныне искусственным путем! Да и решеточки кристаллические
различных драгоценных камешков научимся мы взращивать. Вместо душ вправим в
себя сапфиры, изумруды, хризолиты, жемчужины белые, черные и розовые,
александриты вправим в тела, и радужней соцветий не было еще, воскликнем, на
свете!
Каждый! Каждый человек будет у нас поистине драгоценен, а
светлая память о необходимо утраченном осветит наши улицы, площади, проспекты,
голые леса и пустые зоопарки. Не надо, кстати, мрачно пророчествуя, забывать о
небывалом расцвете инженерной биологии в предкоммунизме, не надо!
Необходимости сколько-нибудь существенно изменить физический
облик человека, я думаю, не возникнет, и поэтому инжбионеры займутся, если уж
на то дело пошло, закреплением в памяти индивида того, что вы несколько
мнительно и капризно называете традиционными ценностями… Так что одиночество
мое, выходит, не бездеятельно и мнимо. Я член партии, а посему ощущаю себя,
подобно члену тела – руке, ноге, носу, кишке или еще чему-нибудь такому, не
оторванным от общего организма, а наоборот равноправно участвующим в его
сложнейшем функционировании и нуждающимся в нем не меньше, чем он во мне. Мы
все, Фрол Власыч, одно единое тело, и только по недоразумению не ловим иногда и
массе нового количества дыхания нового качества: присутствия коллективной души
не ловим. Вот как!