Этот случай, понятно, основательно выбил отца из колеи, но ко времени описанного разговора с его светлостью отец давно уже встал на ноги и вернулся к исполнению своих обычных обязанностей. Каким образом объявить ему о сокращении круга обязанностей? – этот вопрос оказался теперь довольно сложным. Мне было вдвойне трудно начинать такой разговор, потому что за последние годы мы с отцом постепенно отвыкли – по какой причине, не пойму до сих пор, – друг с другом беседовать. То есть так отвыкли, что после его переезда в Дарлингтон-холл необходимость обратиться к нему с несколькими словами по работе и то повергала нас в обоюдное смущение.
В конце концов я решил, что лучше всего поговорить с ним с глазу на глаз у него в комнате, чтобы после моего ухода он смог в одиночестве обдумать свое новое положение. Застать отца у себя можно было два раза в сутки – рано утром либо поздно вечером. Выбрав первое, я однажды ни свет ни заря поднялся в его комнатенку на чердаке служебной половины дома и тихо постучался.
* * *
Раньше у меня редко возникала необходимость входить к отцу в комнату, и меня снова поразило, до чего она маленькая и голая. В тот раз, помнится, мне даже показалось, что я попал в тюремную камеру; впрочем, такое впечатление могло в равной степени быть вызвано как серыми утренними сумерками, так и размерами комнаты и голыми стенами. Отец успел раздвинуть занавески и сидел, чисто выбритый и в полной служебной форме, на краю койки, глядя, судя по всему, на предрассветное небо. По крайней мере, легко было предположить, что он смотрит именно на небо, поскольку из подслеповатого окошка были видны только небо, черепичная кровля да водосточные желоба. Керосиновая лампа на столике у кровати была задута; заметив, что отец неодобрительно покосился на лампу, которой я освещал дорогу на шаткой лестнице, я тоже поспешил прикрутить фитиль. В наступившем полумраке серый свет, сочившийся из окна, делал комнату еще более унылой; я видел, как в этом призрачном свете проступают контуры отцовского лица – бугристого, изрезанного морщинами и все еще внушающего почтение.
– Ну вот, – произнес я с коротким смешком, – я так и знал, что папенька уже встал и готов начать новый день.
– Я уже три часа, как встал, – сказал он, смерив меня довольно прохладным взглядом.
– Надеюсь, артрит не перебивает папеньке сон?
– Сколько нужно, столько и сплю.
Отец потянулся к единственному в комнате маленькому деревянному стулу и, опершись руками на спинку, тяжело поднялся. Когда он выпрямился, я подумал: почему он так горбится – от слабости или привык ходить у себя согнувшись из-за крутых потолочных скатов?
– Я пришел, папенька, кое-что сообщить.
– Ну так сообщай поскорее и покороче, некогда мне все утро выслушивать твою болтовню.
– В таком случае, папенька, перейду к делу.
– Вот и переходи, да поживее, а то меня ждет работа.
– Хорошо. Раз уж просили покороче, постараюсь исполнить. Дело в том, что папенька с каждым днем слабеет, и это зашло так далеко, что теперь даже обязанности помощника дворецкого ему не по силам. Его светлость считает, да и сам я того же мнения, что исполнение папенькой и впредь нынешнего круга обязанностей станет постоянной угрозой для образцового порядка, в каковом содержится этот дом, и прежде всего – для намеченной на следующую неделю важной международной встречи.
В полумраке лицо отца оставалось совершенно бесстрастным.
– В принципе, – продолжал я, – было сочтено, что папеньке не следует более прислуживать за столом как при гостях, так и без оных.
– За последние пятьдесят четыре года не было дня, чтобы я не прислуживал за столом, – заметил отец недрогнувшим голосом.
– Больше того, решено, что папеньке не следует разносить нагруженные подносы – неважно с чем и даже из комнаты в комнату. Принимая во внимание указанные ограничения и зная о любви папеньки к краткости, я письменно изложил пересмотренный круг обязанностей, исполнение каковых отныне на него возлагается.
Я держал листок наготове, но мне как-то не хотелось передавать его отцу из рук в руки, поэтому я положил листок в изножье постели. Отец бросил взгляд на бумажку, потом посмотрел на меня. На лице его по-прежнему не было ни малейшего проблеска чувств, руки все так же неподвижно покоились на спинке стула. Даже сгорбленный, он давил на окружающих уже одним своим телесным присутствием, и это давление – то самое, от которого однажды протрезвели на заднем сиденье два пьяных джентльмена, – ощущалось все время. Наконец он сказал:
– В тот раз я упал только из-за плит. Их перекосило. Нужно сказать Шеймасу, пусть их выровняет, а то еще кто-нибудь грохнется.
– Несомненно. Во всяком случае, я могу быть уверен, что папенька внимательно прочитает этот листок?
– Нужно сказать Шеймасу, пусть выровняет плиты. И, уж конечно, до того, как господа начнут прибывать из Европы.
– Несомненно. Итак, папенька, всего хорошего.
Летний вечер, о котором мисс Кентон вспоминает в письме, случился вскоре после этого разговора – да что там, может быть, в тот самый день. Не помню, что привело меня тогда на верхний этаж, где вдоль коридора рядком идут спальни для гостей. Но, кажется, я уже говорил, что отчетливо запомнил, как лучи заходящего солнца вырывались из открытых дверей и рассекали полумрак коридора полосами оранжевого света. Я проходил вдоль пустующих комнат, и тут меня окликнула мисс Кентон, чей силуэт четко вырисовывался на фоне окна одной из спален.
Когда думаешь об этом, когда вспоминаешь, с каким рвением мисс Кентон жаловалась мне на отца, в первые месяцы своей службы в Дарлингтон-холле, то понимаешь, почему она пронесла через все эти годы память о том вечере. Конечно же, ее глодала совесть, когда мы стояли там у окна и наблюдали за отцом. На траву легли длинные тени от тополей, но солнце еще высвечивало далекий уголок, где лужайка поднималась к беседке. Мы видели, что отец застыл у тех самых четырех плит, погруженный в свои мысли. Ветерок слегка трепал ему волосы. Потом отец медленно взошел по плитам – а мы всё стояли у окна. На последней он повернулся и чуть быстрее спустился вниз. Опять повернулся, помедлил, внимательно посмотрел на плиты и наконец решительно поднялся во второй раз. Теперь он прошел чуть не до самой беседки, повернулся и медленно побрел назад, упершись взглядом в землю. Нет, мне решительно не описать его вида в ту минуту лучше, чем это сделала в своем письме мисс Кентон; действительно – «словно обронил драгоценный камень и теперь надеется его отыскать».
* * *
Однако, смотрю, я слишком увлекся воспоминаниями, что, вероятно, не совсем разумно с моей стороны. В конце-то концов эта поездка дает мне возможность сполна насладиться многими красотами сельской Англии; знаю – сам буду потом горько жалеть, если позволю неподобающим мыслям отвлечь себя от этих красот. Действительно, я ведь еще не описал, как доехал до Солсбери, если не считать беглого упоминания об остановке на горной дороге в самом начале моего путешествия. Это серьезное упущение, а ведь вчерашний день доставил мне столько радости.