Москва находилась от вражеских полчищ на расстоянии перехода — сказочный мираж прежних завоевателей и первейшая крепость нового мира. В предвкушении отдыха, тепла и солдатских утех, а также добычи пятьдесят вражеских дивизий со своим боевым скарбом разместились на исходных рубежах; снежок таял на разогретом в бою железе и стекал в смотровые щели. Закутанные в краденое тряпье, дыханьем грея коченеющие ладони, завоеватели силились разглядеть что-нибудь утешительное во мгле русского зазимка, но ничего там не было — ни куполов золотых, ни коленопреклоненных советских бояр с городскими ключами на блюде из ценного металла. Только в кроткой красе сияли посеребренные леса да струилась по кочковатым полям поземка. Здесь фашистской Германии предстояло испытать наиболее кровавое разочарованье из всех, когда-либо выпадавших на долю чванливых и неосторожных армий.
Вторичная германская попытка с ходу добиться цели закончилась провалом, но близость неприятеля поставила советскую столицу на осадное положение. В ярости, среди бела дня, он слал на нее эскадрильи бомбовозов, но редкие десятки из них пробивались в небо советской столицы. Зато разгружались они главным образом в предвечерние часы пик, когда по окончании рабочей смены улицы заполнялись людьми. Ничто не могло остановить ни дыхания Москвы, ни ее мышленья, ни вращенья ее станков. К утру невидимые руки успевали чинить повреждения ее зданий, памятников и тротуаров. После краткого замешательства в средине октября, когда пороховая мгла доползла до московских предместий, предельное спокойствие вернулось к москвичам. Война с ее налетами прочно вписалась в быт и распорядок дня; летописец не найдет торжественных красок в Москве тех месяцев. Она как бы сняла с себя украшенья, позолоту старины, даже осенний багрец со своих бульваров в обмен на ту высочайшую красоту, что родится из презренья к смерти. Отороченные снежком ржавые ежи и надолбы перегородили окраинные магистрали, а на заставах поднялись противотанковые загражденья с проходом для машин, мчавшихся в предзимний, на кровоизлияние похожий закат. Весь в оборонительных рубежах, город напоминал матроса в пулеметных лентах времен гражданской войны, и, как в гражданку, молча уходили на фронт рабочие батальоны... Наверно, многие помнят заплаканную московскую девчонку в сношенных туфельках и беретике, бежавшую вровень с их шагами прямо по мостовой.
Целый месяц тогда Поля простояла посреди людского потока на запад. Ей казалось, что в самом высшем смысле грешно в такую пору покинуть привычную московскую крышу и умчаться с институтом в безопасный Ташкент. Ниоткуда не поступало писем, новых подруг вместо Вари не заводилось, Таиска прихварывала... Это было одиночество былинки, закрутившейся в водовороте неподалеку от стрежня. Все кругом призывало к подвигу: газетные корреспонденции о горящих русских деревнях чередовались с фотографиями простреленных комсомольских билетов, с портретами учеников Гастелло, с клятвами до последней кровинки биться за Москву — командный пункт новой истории. Укоров совести уже не заглушала усталость от ночных дежурств на скользкой от инея крыше. Воздух и хлеб казались крадеными у героев, а все добровольные Полины нагрузки — отговорками от исполнения долга. В амбулатории, куда Поля устроилась на работу по совету комсомольского секретаря, ее считали самым простеньким существом на свете, и никто не догадывался, какой ценой ей доставалось то, что прочим давалось запросто и без раздумий. Все старалась понять, как же так отбилась от жизни: ведь с самого начала со всех перекрестков плакаты звали ее на курсы медсестер, к станкам, за руль грузовика, на третью очередь метро, где в борьбе с плывунами пригодились бы ее молодость и здоровье. Но вначале казалось, как и многим, что неделя-две, и советские войска махом опрокинут врага, а потом... Тем временем подступил Октябрьский праздник.
Еще накануне, в обеденный перерыв, Поля снова бегала проситься на фронт. В душном военкоматском коридоре с печатными наставлениями на стенах стояла очередь, и впереди Поли оказался московский школьник с четверкой почтовых голубей в дар советскому войску. Никто не улыбался на мальчика, потому что не в голубях тут заключалось дело: все старались не теснить его, потому что птица — маленькая, она не может без воздуха. За час Поля успела изучить устройство ручной гранаты и как накладывать повязку при переломе ноги. Майор из первого отдела окинул девчонку щурким глазком и пообещал вспомнить о ней при ближайшей разнарядке: детей по-прежнему не допускали на войну. До райкома комсомола было минуток шесть ходьбы. На столе, в знакомом кабинете, словно поджидая Полю, стоял неиссякающий стакан чаю, но на месте Сапожкова теперь сидела сухопарая девица с серым лицом судьбы, если последняя бывает когда-нибудь в двадцатипятилетнем возрасте.
— Так, поняла... — сразу перебила она Полю. — Вот я как раз и заменяю товарища Сапожкова... Нет, не временно! Если насчет отправки на фронт, то рекомендую обратиться на Мытищинский вагоностроительный завод, где в особенности требуются рабочие руки... — она прищурилась. — Или у вас к Сапожкову личное дело?
— Не совсем, но... мне хотелось бы его самого, — робко настаивала Поля, потому что неудобно занимать судьбу частными разговорами. — Я и не задержу его надолго.
— К сожалению, это совершенно невозможно, — не подымая глаз от бумаги, сказала судьба. — Товарищ Сапожков третьего дня убит под Нарофоминском.
Пошатнувшись, точно и ее задело тем же осколком на излете, Поля вышла за дверь. Домой добралась к вечеру и почти не помнила, что делала в промежутке, только все это время товарищ Сапожков ходил с ней вместе, и у него было лицо Родиона... Ночь выпала беспокойная: двести пятьдесят самолетов ломились на Москву, десятки были сбиты заградительным огнем. Сон не давался после возвращения с крыши: все холодней становилось в отсыревшей, нетопленной квартире. Наталья Сергеевна задержалась в ту ночь на своем медпункте.
Густой снег, порой переходивший в пургу, валил в предрассветной мгле за окном: так начинался Октябрьский праздник. Обычно с утра в этот день вся чернецовская семья во главе с Павлом Арефьичем слушала у радиоприемника могучий гул московской демонстрации. Повинуясь привычке, Поля вышла в коридор к черному диску на гвозде. Вряд ли большой парад мог состояться в том году: запруженная войсками Красная площадь стала бы в особенности желанной мишенью для вражеской авиации... И все же Поля ждала чего-то, покачиваясь на чужом сундуке. Радиоточка молчала, но изредка сползал с нее странный шорох не то сметаемого снега, не то крадущегося железа. Все хотелось разглядеть в темноте лицо товарища Сапожкова, вдруг поднявшегося перед нею в титаническую высоту. Полю мучило свойственное людям при утрате близких сожаление, что не успела сказать ему при жизни чего-то главного, ласкового и заслуженного. Видимо, задремала при этом, не слышала, как перед ней оказался фельдъегерь в белом полушубке. При свете фонарика он прочел вслух Полину фамилию на пестрой карточке и отдал не прежде, чем сверился с паспортом и пристально вгляделся в лицо. Это был пригласительный билет на Красную площадь. В том году их не рассылали по адресам, но до начала парада оставалось немногим больше часа, и, надо думать, это было единственное на всю столицу исключение.
Товарищ Сапожков посмертно выполнял свое комсомольское обещанье.