— И для Христины! Ты забываешь самое главное! Признайся, что деревню твою олицетворяет сельская девушка? И ты, пожалуй, прав. Девочка эта премиленькая, да и колдунья тоже. Я думаю, как и ты, что недурно понаведаться опять в этот округ. Но из того, что нам попалось такое славное птичье гнездышко, еще не следует, что надо сейчас я раскиснуть. Напротив, с завтрашнего же дня примемся за ученье, а потом будем думать и о воскресенье. Только бы пережить все, а там, бог даст, хватит еще времени и на деревенские идиллии, и на любовь, а пока не надо забывать, что мы мужчины.
Остановившись в Неккарштейнах, выпить бутылку пива я дать отдых коням, они двинулись дальше, и было еще совсем светло, когда они въехали в Гейдельберг.
На всех улицах и во всех окнах гостиниц сновали студенты. Все знакомые кланялись Самуилу и Юлиусу. Самуил, по-видимому, пользовался глубоким уважением: его почтительно приветствовали фуражки всех цветов: и желтые, и зеленые, и красные, и белые.
Но когда он очутился на главной улице, то уважение сменилось восторгом, а въезд его стал окончательным триумфом.
Студенты всех корпораций — и мшистые дома, и простые зяблики, и золотые лисицы, и лошадки (названия разных степеней студенческой иерархии) — высыпали к окнам и к дверям. Махая фуражками и отдавая честь бильярдными киями, все горланили громкими голосами знаменитую песню: «Кто спускается там по холму?», оканчивающуюся нескончаемым «Виваллераллераа»…
На эти овации Самуил отвечал небрежными кивками. Заметив, что весь этот галдеж только усугубляет грусть Юлиуса, он крикнул толпе:
— Молчать! Вы задурили голову моему другу! Довольно, говорят вам! На что мы вам дались? Верблюды мы, что ли, или филистеры, что вы так шумите и беснуетесь? Посторонитесь, а то нам нельзя сойти с коней!
Но толпа не расступалась. Все наперебой хотели принять от Самуила коня и отвести его в конюшню.
Один из студентов, лет тридцати, принадлежавший, по-видимому, к числу почтенной группы старого-дома, если только не мшистого-дома, выбежал из гостиницы, растолкал всех зябликов и простых товарищей, окружавших Самуила, и, делая неимоверные прыжки, закричал:
— Расступитесь! А! Здравствуй, Самуил! Здравствуй, мой благородный senior! Ура! Наконец, ты вернулся, великий человек! — продолжал он. — Ах, какими нам казались длинными и время, и жизнь без тебя! Вот и ты, наконец! Виваллераллера!
— Здравствуй, Трихтер, здравствуй, мой милый, сердечный Фукс, — отозвался Самуил. И, видя слишком шумную радость фукса, добавил: — Хорошо, хорошо, Трихтер! Меня очень трогает твой восторг. Позволь мне только сойти с коня Готово! Пускай Левальд отведет моего коня. Ты что же, дуешься?
— Послушай! — сказал обиженный Трихтер. — Такая честь!
— Да, я знаю, Левальд — только обыкновенный товарищ. Но недурно бывает иногда и королю сделать что-нибудь для простого смертного. Ты же иди с нами, с Юлиусом и со мной, в дом коммерша.
То здание, которое Самуил назвал домом коммерша, было гостиницей Лебедя, главной гостиницей в Гейдельберге, у двери которой он остановился.
— Для кого собралось так много народу? — осведомился Самуил у Трихтера. — Разве меня ждали?
— Нет. Это празднуют начало пасхальных каникул, — отвечал Трихтер — ты как раз приехал вовремя. Идет коммерш фуксов (лисиц).
— Так пойдем туда, — сказал Самуил.
Метрдотель, уже предупрежденный о приезде Самуила, прибежал немедленно. Он гордился таким гостем и заискивал перед ним.
— Ого! Вы порядочно опоздали, — заметил ему Самуил.
— Простите, — оправдывался метрдотель, — но сегодня вечером мы ожидаем его королевское высочество, принца Карла Августа, сына баденского курфюрста. Он отправляется в Штутгарт и проедет через Гейдельберг.
— Ну так мне-то что за дело до этого? Он только принц, а я — король.
Юлиус подошел к Самуилу и шепнул ему:
— Разве присутствие принца может помешать нам сегодня ночью или завтра?
— Я полагаю, наоборот.
— Прекрасно! Значит идем!
И Самуил, Юлиус и Трихтер пошли на этот оглушительный студенческий бал, который Трихтер назвал коммершем фуксов.
Глава седьмая Коммерш Фуксов
Когда открылась дверь обширной залы, Юлиус в первую минуту ровно ничего не мог ни разглядеть, ни расслышать. Дым его ослеплял, а шум голосов оглушал. Впрочем, с каждым входящим сюда происходило то же самое, но потом человек понемногу привыкал, приспособлялся и начинал различать фигуры и голоса. Большие люстры слабо мерцали сквозь толщу дыма, но при свете их мало-помалу можно было различить людские фигуры.
Тут было множество совсем юных студентов, которые по длине своих бород могли бы поспорить с любым халдейским мудрецом. Виднелись усы, которым позавидовала бы плакучая ива. Были тут и костюмы, поражавшие своей причудливостью, местами кидался в глаза головной убор Фауста, украшенный пером цапли, или какой-нибудь чудовищный галстук, в глубине которого тонула чуть не вся голова, либо золотая цепочка на голой шее. В особенности же много повсюду виднелось кружек, размеры которых могли привести в ужас бочку, и трубок, способных испугать печную трубу.
Дым, вино повсюду, оглушительная музыка, беспорядочные взрывы хорового пения, головокружительная пляска, звонкие поцелуи, расточаемые молодым девушкам, которые громко хохотали, — все это путалось и смешивалось в какой-то дьявольский концерт, напоминавший образы Гофмана.
Самуил был удостоен самого пышного приема. Ему немедленно преподнесли его трубку и гигантский царственный кубок Roemer, как его называют немцы, наполненный до краев.
— Что тут такое? — спросил он.
— Крепкое пиво.
— Ну вот еще! Вылей это и принеси мне пуншу.
Кубок наполнился пуншем. В него вмещалось больше пинты. Он его выпил одним залпом. По всей зале раздались Рукоплескания.
— Экие вы ребята! — сказал Самуил. — Но я замечаю, что публика слишком вяло танцует вальс, да и поют тоже вяло. Эй вы, — крикнул он музыкантам, — приударьте-ка погромче!
Он подошел прямо к одному из фуксов, танцевавшему с самой хорошенькой девушкой, без церемонии отобрал у него даму и начал с ней вальсировать. Вся зала смотрела на этот танец молча и неподвижно, с особенным вниманием. У Самуила в его манере танцевать было что-то особенное и странное, против воли овладевавшее зрителями. Начинал он плавно и медленно. Потом его движение становилось изящным и нежным, а потом вдруг переходило в самый быстрый темп, он начинал вертеться с неимоверной быстротой, и его танец становился страстным, мощным и разнузданным. Потом вдруг среди этой безумной радости он внезапно останавливался и начинал двигаться с какой-то презрительной холодностью, с насмешливым выражением лица. Минутами в его взгляде выражалась крайняя печаль, так что жалость брала, глядя на него. Но вслед за тем он вздергивал плечи, делал насмешливый жест и как бы отталкивал от себя возбужденную к себе симпатию. Минутами его меланхолия превращалась в горечь, глаза его кидали мрачный огонь, и его дама трепетала в его руке, как голубка в когтях коршуна. Это был неслыханный танец, который в одну секунду спускался с неба в ад, при виде которого зрители не знали, что им делать — плакать, смеяться или трепетать.