– Are you o’ key, sir?
[15]
– спросил официант.
Пол кивнул. Он чувствовал, что нужно кому-нибудь – хотя бы этому гомику с пробором – немедленно рассказать о том, что пришло ему в голову. Николь его мучила. И так ужасно мучила, что ничего другого, кроме как убить ее, не оставалось. Иначе нужно будет убить себя.
«Но, – строго спохватывался Пол, – я не могу убить себя, потому что у меня ребенок, – он с вялой нежностью вспоминал дочку. – Я не имею права. У нее же никого нет, и ей давно все осточертело».
Память неуклюже выгребла из груды житейского мусора то, что Николь однажды, сидя на постели в одной футболке и завешиваясь от него своими пушистыми волосами, сказала о смерти: «Скорее бы, но только – чтобы не больно».
«Вообще, – продолжал думать Пол, опрокидывая новую стопку и морщась. – Дикая история со мной приключилась, вот что! Чтобы так зависнуть на девке! И разве нельзя поменять эту девку на какую-нибудь другую, а? Какая мне разница? Девка и девка! Ну, красивое тело, и что? У этой… как ее… Николь Кидман… еще лучше…»
Он не понял, откуда вдруг выскочила Николь Кидман.
Потом сообразил: «Николь!»
«У нее еще лучше, у Кидман, а я – что? Я разве хочу на ней жениться? На Кидман? И вообще – хочу? Ни-ни, нисколько! И если от меня она завтра сбежит, – он увидел перед глазами обнаженную Николь Кидман, мчащуюся с огненно-красными волосами по зеленому полю, – если она от меня сбежит, я разве заплачу? Нет, мне будет прекрасно! Значит, что-то она сделала со мной, эта, – он мысленно подчеркнул слово «эта», – эта именно девка, а не Кидман!»
У него неторопливо, как в вальсе, закружилась голова, и началась жажда, которую утолял только коньяк.
Пол с удовольствием пил. Ему вдруг стало весело.
В саму эту мысль – убить Николь – закралась какая-то веселость.
«Да, – сказал он себе, – как только ее не будет, я сразу же выздоровею. Потому что это болезнь. Если бы это была любовь, я бы ее поменял на любую другую. Потому что можно любить и другую девку, – ему все больше и больше нравилось слово „девка“. – Они все одинаковые. У них у всех есть…»
Но только он начал смаковать это слово, извлекать его из темной коньячной гущи, как что-то изнутри ударило его в живот, и мальчик-официант, попытавшийся удержать его, до крови закусил губу и надломился под тяжестью этого натренированного мощного тела, с грохотом и звоном сползающего на пол.
Дальше Роджерс уже ничего не помнил.
Была какая-то машина, к которой его подкатили на носилках, потом сочный, ярко-рыжий бас с сильной примесью жевательной резинки, сказал: «It’s nothing, just alcohol»
[16]
– и тут же из баса стал почему-то окном, за которым был темный холод снега, смешавшийся с холодом льда, положенного на его лоб, и дикая, как ему показалось, скорость, с которой они помчались сквозь блеск праздничных огней, впившихся в его закоченевшую ото льда переносицу мокрыми пальцами…
* * *
Первого января Пола выписали из наркологического отделения с коротеньким диагнозом «алкогольное отравление» и счетом на восемьсот долларов. От всего этого вечера уцелела только одна мысль, та самая, которую он пробовал накануне утопить в коньяке: если она не вернется ко мне, я убью ее.
Уничтожу ее, и все.
* * *
– Майкл, неужели я должна его опасаться?
Они уже садились в такси, чтобы ехать в больницу к доктору Груберту.
Майкл помотал головой.
– Не хочешь говорить? – Она радостно вспыхнула глазами в темноте машины.
О чем бы они ни говорили сейчас – он видел это – она только радовалась.
– Не знаю, – ответил он, – правда не знаю.
– Может быть, ты ошибаешься?
– Может быть.
Сирена «Скорой помощи» рассекла воздух, такси шарахнулось в сторону. Через стеклянную дверцу Николь увидела склоненное над носилками ярко-рыжее лицо санитара.
– Вон повезли кого-то, – машинально сказала она, – встретит Новый год в больнице…
Доктор Груберт был не у себя в палате, а в холле.
Он сидел на диване и разговаривал с той самой полной светловолосой медсестрой, которую они уже видели однажды.
Медсестра была по-новому причесана, от нее слегка пахло духами.
– А мы думали, что вы сегодня не дежурите, – радостно оглядываясь на Майкла, сказала Николь.
Светловолосая мягко улыбнулась.
– Я ждала, что ко мне приедут сыновья, но им интереснее с друзьями, чем с мамой. Так что я поменялась, отработаю сегодня, а завтра побуду с детьми. Завтра они меня удостоят…
– Садитесь. Майкл! – беспокойно попросил доктор Груберт. – Николь, садись!
– Не буду мешать, – сказала медсестра и отошла.
Доктор Груберт проводил ее растерянным взглядом.
– Милая. Очень милая.
– Мама не звонила? – спросил Майкл.
Доктор Груберт удивился.
– Мама? Она, скорее всего, еще катается на лыжах. Ты что, хотел бы увидеться с ней?
– Нет. Но я, может быть, хотел бы с ней поговорить.
– С мамой?
– Там, в больнице, знаешь, мне часто приходило в голову, что то, что я не подпускаю ее, это скверно. Потому что может случиться так, что кто-то из нас умрет, а поговорить мы так и не успеем.
Доктор Груберт в который раз поразился той прямоте, с которой его молчаливый сын иногда произносит самые серьезные вещи.
Или это тоже симптом болезни?
– Тебе, наверное, странно, что я так говорю о маме? Но… Ты ее не любишь, я понимаю. Между вами лежала мертвечина.
Доктор Груберт сморщился от неловкости. Нельзя же так!
Николь смотрела на Майкла неотрывно-влюбленным взглядом.
– Мама не виновата, – продолжал Майкл, – вообще, никто не виноват. Если людям хорошо вместе, то это одно, а если им плохо, что можно требовать? Остается или все время обманывать, или одиночество, или… Или то, что мама. В Екклесиасте же сказано: «Если лежат двое, то тепло им, а одному как согреться?»
– Когда ты успел прочесть Екклесиаст?
– Успел, – пожал плечами Майкл. – У тебя ведь здесь, в больнице, должна быть Библия.
Библия лежала на столике возле кровати. Втроем они перешли в палату.
Доктор Груберт посмотрел на часы: четверть двенадцатого.
«Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, и Бог воззовет прошедшее», – прочел Майкл.
Доктор Груберт осторожно сглотнул слюну.