– Что значит – поздно? – не понял отец.
– Если меня вытащат, – вдруг тихо сказал он, – если я почувствую, что еще поживу, тогда мы будем думать… Но не сейчас, нет…
– Что ты говоришь, ты с ума сошел, Михель!
– Ленька, – почти шепотом сказал он. – Приезжай, попрощаемся…
– Папа, – кричала я, и океанские волны накатывали на слово «папа» и оттаскивали его вместе с водорослями. – Как же можно не поехать, если он просит?
Был конец сентября, зеленый, теплый, тихий. Мы шли по берегу океана и обсуждали вчерашний телефонный разговор.
– А как я поеду? – отступал он под моим натиском. – Меня же только что взяли в университет. Кто же будет держать преподавателя, если он с самого начала семестра так себя поведет?
Это было серьезным соображением. Мой отец не хотел и боялся очутиться в положении старика-эмигранта, живущего на пособие. Новая реальность диктовала жесткие законы.
Я еще поспорила немного, но как-то по-детски звучало то, что я произносила, хотя все было чистой правдой:
– Ведь самый близкий друг. Ведь столько лет, подумай… Как же так? А вдруг это действительно конец? Неужели твой университет стоит такого?
Отец развел руками. На лице его было какое-то неловкое, беспомощное выражение, и разговор о поездке оборвался.
Больше звонков – ни из Висбадена, ни из Кельна – не было. Обиделся? Не похоже на него. Отец угрызался и ждал. Этот слабый, глухой, неузнаваемый голос стоял в ушах. Надо было, наверное, поехать…
Он вернулся в Москву утром в самом конце сентября, и в это утро неожиданно, несмотря на теплую предыдущую неделю, пошел снег. На шумном, тускло освещенном Шереметьевском аэродроме, полном голодных костлявых солдатиков, никто не встретил его. Да и кто мог встретить? Вещей, слава богу, было немного, хотя Адель старалась подарить ему как можно больше. Он отводил ее руки со свертками и пакетами:
– Я ведь не дотащу…
У Адели глаза наполнялись розовыми старческими слезами:
– Михеле! Они тебе сделают операцию, и ты сам увидишь, как быстро все уладится! На будущий год приедешь к нам здоровым и веселым. Зиги тоже был болен три года тому назад! Что они только не говорили мне, эти умники! Как запугивали! И посмотри, ведь обошлось!
Зиги – на две головы выше Адели – похлопывал его по плечу:
– Правда, Михеле, правда…
Три часа перелета навсегда отрезали от него большую уютную квартиру с мягкими шагами Адели, ее негромким голосом, ее заботами, розовыми старческими слезами. Всё, с этим покончено. А в Москве шел снег, и на тускло освещенном Шереметьевском аэродроме голодные костлявые солдатики в больших казенных фуражках следили за порядком выцветшими узкими глазами. Он долго ждал такси, промерз, всю дорогу до дома его тошнило. Нахохлившаяся лифтерша, закутанная в серый платок, ахнула, увидев его:
– Михал Яковлевич! Вы никак заболели?
Он почему-то обрадовался ей, как родному человеку, хотел сразу вытащить из чемодана какой-нибудь сувенир, но она жалостно замахала на него вязальными спицами:
– Идите, идите! Дайте, я вам с чемоданом-то подсоблю!
И подтолкнула вместе с ним чемодан к самому лифту.
Вся квартира была покрыта мохнатой пылью. Ничего не осталось в этом доме, кроме серой пыли, плотно затянувшей старинную мебель, наши дачные кресла с оскаленными львами на ручках, женские портреты восемнадцатого века, ненастоящий камин с почерневшими березовыми поленьями. Он опустился на стул и сжал руками мягко звеневшую голову. Звон был какой-то даже приятный, словно прячущий от него все раздражающие прочие звуки: резкие машинные гудки за окном, стук двери лифта, шум воды в трубах. И вдруг он услышал телефон из розового Людиного будуара. «Потом, – подумал он про себя. – Сил нет ни с кем разговаривать…» Но телефон не умолкал, и тогда, сделав над собой усилие, он снял трубку.
– Господи! – сказал ее голос и тут же оборвался плачем. – Приехал!
– Где ты? – спросил он.
– Я здесь, я у мамы, я ждала тебя, – плача, кричала она, словно он был глухим и мог не расслышать. – Я приеду сейчас. Я сейчас выезжаю!
– Ладно, – сказал он. – Приезжай. Но увидишь меня – не пугайся.
Через полчаса она приехала. Обнявшись, они стояли в пыльном темном коридоре с развесистыми оленьими рогами вместо вешалки. Потом она оторвалась, взглянула на него, и в глазах ее остановился ужас. Он усмехнулся:
– Страшный стал, да?
Она справилась с собой, и лицо ее приняло обычное выражение.
– Ты похудел. Но это ничего. Будем лечиться. Я останусь здесь, не выгонишь?
– А как же… – начал было он и тут же замолчал.
– А так же. – У нее задрожали губы. – Кто старое помянет – тому глаз вон. Знаешь такую пословицу?
Утром вызвали врача. Пришел участковый, молодой, но внимательный, простукал, прощупал, прослушал, промял холодными пальцами твердую опухоль, измерил давление. Потом откашлялся и ярко покраснел.
– В больницу надо, – звонко сказал он. – Обследовать побыстрее еще раз и, как я полагаю, оперировать. Опухоль операбельная, – он запнулся слегка, – доброкачественная. Так что мешкать не будем. Я сегодня же сделаю заявку. Завтра утром придет сестра, возьмет анализ крови. Постараемся в Боткинскую, это лучше всего в вашем случае. А пока лежите, отдыхайте, я выпишу лекарство. Это если будут сильные боли. Могут быть, – он опять запнулся. – По ночам особенно. Больничный выписываю сразу на десять дней, потом продлим, не тревожьтесь.
Она вышла вслед за симпатичным доктором в столовую, и одно из зеркал предательски схватило тот момент, когда доктор нерешительно взял ее под локоть и сказал что-то на ухо, явно то, что говорят близким людям и скрывают от больного. Проводив доктора, она надолго ушла в ванную, и он слышал шум льющейся воды. «Плачет», – вяло подумал он. И тут же поразился, что все происходящее словно перестает иметь к нему отношение. Только бы не было боли. Пусть слабость, равнодушие, мягкий звон в ушах. Только бы не боль.
Когда она подошла к нему, вдруг задремавшему в неудобной позе, на лице ее не было и следа слез.
– Так, мой родной, – почти весело сказала она. – Лежи и отдыхай. Тебе нужно спать больше. А я поеду на рынок и в аптеку. Он там выписал лекарства, но в вашей аптеке их может не быть, так что я заеду в центральную.
«Морфий, наверное, – промелькнуло у него в голове. – Что он еще мог выписать?» Она опустилась на краешек его постели, и, взяв ее руку, он закрыл ею свое лицо. На руке не было обручального кольца.
– Иди, – прошептал он. – И возвращайся скорее.
Вот она и наступила наконец, их жизнь. Никто не вмешивался в нее, никто не интересовался ими, они не прятались, не лгали. Не было ни обязанностей, ни скандалов, ни претензий. Даже обсуждать было нечего. Когда-то он убеждал самого себя, что нужно обдумать сложившуюся ситуацию и взвесить «за» и «против». Но случилось так, что и взвешивать было нечего. Их жизнь дождалась своего часа и пришла сама, с будничными подробностями и лекарствами, плотной опухолью, ранним снегом за окном, аптеками, нежностью. Ее рука все еще закрывала его лицо, знакомые пальцы поглаживали его лоб. Вдруг он притянул ее к себе и обеими задрожавшими ладонями провел по ее спине. Она мягко приникла к нему, и знакомая горячая тяжесть ее тела накрыла его. Прежняя жгучая радость, всегда наступавшая от ее прикосновений, вдруг вернулась, и, словно испугавшись, что она исчезнет, он сильно рванул молнию ее черного платья…