Утро пришло с резкой болью где-то в боку, отдающей в поясницу. Сморщившись, он ходил по квартире, потому что казалось – двигаться легче, чем лежать. Люда повысила голос:
– Я на тебя смотреть не могу.
– Не смотри, – отмахнулся он.
– Может быть, ты все-таки к врачу сходишь? Мы, слава богу, не в Калуге, есть к кому обратиться!
«И тут не удержалась, – удивленно подумал он. – Видит же, что я мучаюсь…»
Начались изнурительные скитания по врачам. Он часами просиживал в коридорах поликлиники, наизусть выучил все плакаты. Узнал, как помочь утопающему, как наложить жгут, как бороться с алкоголизмом… Самому себе не хотел признаться, что каждое прикосновение холодных сухих пальцев, трубочек, иголки, черного нарукавника для измерения давления страшит его. У этого мира были цепкие щупальца: уролог посылал к физиотерапевту, кардиолог – на рентген, с рентгена нужно было попасть к гастроэнтерологу. Точного диагноза никто не ставил: обнаружили следы зарубцевавшейся язвы, предположили даже инфаркт, прошедший незамеченным, камни в почках, кое-что еще, о чем думать не хотелось… Когда он возвращался домой, никто не спрашивал его о результатах. Марина готовилась к отъезду. Люда с ног валилась от усталости, внук, как назло, подхватил ветрянку. Не веря себе, он вдруг обнаружил, что все ящики Марининых шкафов, письменного стола, знаменитая Людина шкатулка с драгоценностями – все закрыто на ключ. «От меня, что ли? – мелькнуло у него в голове. – Да они с ума сошли!» Потом запретил себе даже касаться этой темы. Никто из них не сошел с ума. Просто перешли черту благоразумия. Все кончилось. И казалось, что, запакованная в большие чемоданы на колесиках, приготовилась к отъезду целая его жизнь.
У внука было несчастное лицо, обмазанное зеленкой. Он хотел взять его на руки, но почувствовал, что не может, тяжело. Тогда, опустившись рядом с кроваткой на корточки, он сказал ему:
– Давай поиграем в индейцев.
Маленькие резиновые индейцы знали, кто есть кто: один был Джим, а второй Джон. Четырехлетний внук был за Джона, он за Джима.
– А Джон уехал в Кёлин, – сказал внук и спрятал Джона под одеяло. – Со мной и мамой.
– А я? – спросил он. – А как же Джим?
Обмазанное зеленкой лицо выразило честное удивление.
– И Джим с нами, – сказал внук. – И ты. И я. И мама. И Люда.
Он сглотнул подступивший к горлу ком: «Маленький мой». Отошел к окну, отодвинул тяжелые шторы. Мокрая черная земля блестела неверными огнями, хрипела гудками. С неба ее заливало кривым озлобленным дождем. Раньше все это казалось другим. Что это значит? Или жизнь выглядит так уродливо, когда кончается, иссякает?
Марину и Томаса расписали в специальном загсе, где оформляются браки советских граждан с иностранцами. Когда церемония закончилась, Томас сказал, прижимая к левой стороне груди Маринину руку в белой перчатке и новом обручальном кольце:
– Венчаться будем дома.
– Да, – ответила Марина и поправила его седую, с голубоватым отливом прядку на виске. – Я всегда хотела этого.
Томас улетел первым, и она, неправдоподобно быстро устроив все дела и получив документы, вылетела следом вместе с ребенком. Сизое пятно над левой грудью слегка беспокоило ее: вдруг заметит? Любому школьнику ясно, что это след поцелуя. Но ничего, можно придумать что-нибудь, выкрутиться. Подкожное кровоизлияние… Мало ли что… Теперь это уже не так важно.
В один из этих дождливых промозглых дней умерла моя бабушка, намучившись и изболевшись. В день ее похорон дождь неожиданно сменился снегом. За те несколько минут, которые понадобились, чтобы дойти от машины до крематория, все лицо мое искололо острым мелким снегом, и потом, под каменными сводами зала, в центре которого на странном возвышении лежала какая-то помолодевшая, неузнаваемая моя бабушка, исколотое лицо начало гореть, как будто его потерли колючей заледеневшей варежкой. Он немножко опоздал и, может быть, поэтому один из всех запомнился мне. Стоял в дверях, маленький, в расстегнутой дубленке, с букетом длинных, засыпанных снегом, еле живых астр, и убитыми глазами смотрел прямо перед собой. Музыка выворачивала мне душу, но слезы не приходили, и ни до него мне было, и ни до кого, и ни до чего… Но одна деталь все-таки врезалась в память: когда уже закрывали гроб, у отца, до той поры не проронившего ни звука, вдруг вырвалось какое-то короткое звонкое рыдание, и, протиснувшись между стоящими, он быстро подошел к нему и крепко взял его под руку.
Вскоре мы уехали. На аэродроме, гудящем, как улей, я, плача, спросила его:
– А вы? Вы не собираетесь?
– Да куда мне! – он махнул рукой. – Может быть, я и собрался бы, но Мариша всегда была против отъезда. Да и тетя Люда, ты знаешь… Да и вообще… Все это не для меня. Вот если бы повидаться… Ну, бог даст, я к вам в гости приеду…
И обнял меня, вымученно засмеявшись.
…Изредка отец получал от него письма. Как всегда, по-немецки, мелким почерком. В каждом письме он вскользь жаловался на нездоровье, писал, что недавно провалялся в больнице на обследовании, сообщал о своем одиночестве. «Люда, – было в одном из писем, – почти все время живет у Мариши в Германии, сидит с ребенком. А я там не был ни разу». Как-то, видимо, отвечая на вопрос моего отца, обмолвился: «Видимся. Но редко. Хотя чувства всё те же».
– Мивая, – сказал он в телефонную трубку. – Я не смогу приехать завтра, не получается…
И услышал знакомое дыхание. Потом она произнесла:
– К Фене сестра нагрянула. Там уже нельзя будет. Ты слышишь? Я с ней рассчиталась.
Феня была старуха, у которой они за гроши снимали комнату на одной из калужских окраин.
– Я неважно себя чувствую, – проговорил он, – но ты не волнуйся, ничего такого. Постараюсь на той неделе. Подыщешь что-нибудь? Только не давай никаких задатков, я приеду, и договоримся. – И вдруг как-то само собой вырвалось: – Мы же не знаем, на сколько это…
Года через два после нашего отъезда он написал в письме, что едет в Висбаден к своей двоюродной сестре. Наконец-то получил разрешение. Сообщение было лаконичным и заканчивалось словами: «Как долго я прогощу там, неизвестно. Официально еду на месяц. Но здоровье может помешать и сорвет все мои планы». Из Висбадена он позвонил, и отец не сразу узнал его: так глухо и слабо звучал голос.
– Я совсем разболелся, Ленька, – сказал он. – Похоже, что совсем. Думал, меня здесь прооперируют. Но это невозможно по ряду причин. Наверное, меня будут резать в Москве. Если будут.
– Сколько ты пробудешь там? – спросил отец.
– Не больше десяти дней. Я еще хочу заехать на денек-другой к Маришке. Попрощаюсь с ней – и домой.
– А как же ты будешь в Москве один?
– Ну, как… – тихо усмехнулся он. – Я уже привык…
– Почему ты не возьмешь ее к себе?
– Ее? – Он помолчал, потом спокойно сказал: – Это теперь исключено. Чтобы она за мной ухаживала? Сохрани бог от такого. Нет, теперь поздно.