— Кто? — не поняла фрау Клейст.
— Ну, Кеворкиан, мой старинный приятель. Мы встретились с ним лет… позвольте… когда это было? Проклятая память! Сегодня какое? Десятое, верно? Ну, значит, лет двадцать назад. В Голландии. Чудное место, сплошные тюльпаны. Вы были, конечно? Да, много тюльпанов. Но люди какие-то… Как вам сказать? Беспечные люди, доверчивы больно. — Скрутил папироску, зажег и смеется. — Нельзя так, согласны? Но я не об этом. А Джек мне попался случайно. Был очень солидный симпозиум медиков. У них все как прежде. Люблю эту клятву! Наивная, в общем, но чудная клятва! Слова-то какие? «Клянусь Аполлоном-врачом, Асклепием, Гигией, Панакеей и всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению, следующую присягу…» Красиво?
Фрау Клейст опять сглотнула слюну.
— А главное — просто! Глядите: «Я не дам никому просимого от меня смертельного средства и не покажу пути для подобного замысла. Точно так же не вручу никакой женщине абортивного пессария. Чисто и непорочно буду проводить я свою жизнь и свое искусство…» О чем мы? О Джеке? Он приехал на этот симпозиум исключительно потому, что в нашу милую цветущую Голландию уже закралась мысль об эфтаназии. Об этом тогда много спорили. И Джек, бедный, с пеной у рта доказывал, что главная добродетель врача — это помочь больному безболезненно уйти на тот свет! Он был простодушен и очень доверчив. — Собеседник фрау Клейст грустно улыбнулся. — С ним было легко, с этим Джеком.
— Кому это было легко? — спросила фрау Клейст.
— Нам было легко, — отмахнулся он. — Приятно, когда человек прямо сообщает о своих намерениях. Едва только он начал проводить опыты среди смертников, я сказал себе: «Какой бескорыстный, услужливый малый!» И я не ошибся, ничуть не ошибся!
Фрау Клейст почувствовала, что ей нечем дышать, и привстала со стула.
— Вам, может быть, взять еще кофе? — с торопливой отзывчивостью спросил он и действительно вскочил на свои худые ловкие ноги, подозвал официантку, и черно-красная густая жидкость, излучающая легкий пахучий пар, потекла в чашку фрау Клейст из белого кофейника.
— Джек Кеворкиан успел отхватить крупный грант, — спокойно и дружелюбно, как будто фрау Клейст его расспрашивала, а он отвечал, продолжал незнакомец. — Он начал опыты на переливание крови живому от трупа.
Она оттолкнула от себя дымящуюся чашку.
— Первого покойника, вернее, покойницу, привезли со сломанной шеей. Он взял ее кровь сразу. Прямо из сердца. И ввел ее этой… ну, как ее? В общем, неважно. И та согласилась. Поскольку и ей помогли согласиться. И очень прилично — уж вы мне поверьте! — за все заплатили. Потом Джек спросил у нее, как делишки. Она говорит: «Хорошо, zehr geherter Herr Doktor,
[10]
но привкус какой-то во рту неприятный…» И что бы вы думали? Оказалось, что бедная баба, покойница, сломала себе шею, будучи пьяной в стельку. Разумеется, у этой, ну, которой перелили ее кровь, во рту был и запах, и вкус перегара.
— Оставьте меня! — попросила фрау Клейст.
— О да! — живо согласился он. — Дела, понимаю! Я сам очень занят. Но вы не пугайтесь. Уже все ведь было . И эти ваши детишки, которых коллега Штайн извлек раньше времени, теперь превосходно устроены, вы не волнуйтесь. Не всякая мать сумеет так устроить своих детей, уж вы мне поверьте! Пророк этот… как его? А, Иеремия! Он так и сказал: «Прежде, нежели Я образовал тебя во чреве, Я познал тебя, и прежде, чем ты вышел из утробы, Я освятил тебя». Прекрасно ведь сказано, просто прекрасно!
Но фрау Клейст уже не слышала его. Она чувствовала, как к голове ее что-то приливает — кипящая черная ночь в красных жилах — и все начинает пульсировать: кружевная наколка на хорошенькой голове официантки, лица пожилой пары слева, кусок черно-серого, тусклого ливня за тонкой, напрягшейся шторой.
Она сделала над собою усилие и все-таки поднялась. Выбросила из портмоне несколько смятых бумажек, сделала шаг прямо к двери.
И сразу кошачьи глаза человека, который сидел рядом с нею, погасли.
* * *
Посеребренный легким морозцем, дышащий крепким яблочным здоровьем, профессор Трубецкой мечтал об одном: чтобы как можно быстрее наступили рождественские каникулы. На рождественские каникулы он вот уже семь лет как уезжал для работы в Пушкинском доме над полным собранием сочинений Державина со своими комментариями и в твердой обложке.
Обычно перед рождественскими каникулами профессора Трубецкого охватывала такая радость, что он боялся невзначай обнаружить себя: расхохотаться слишком громко от самой незначительной шутки или окончательно разбаловать Сашону с Прасковьей. Поскольку восторг — да, восторг, ярость счастья его раздирали.
В этом году вместо восторга профессор Трубецкой чувствовал такое отчаяние, что во вторник вечером, натолкнувшись после еженедельного «русского чая в красном уголке» на объявление, что в недавно открывшейся бане «Катюша» предлагаются все виды массажа и липовый цвет от простуды, решился домой не идти, а прямо звонить в эту баню «Катюша». Просить там массажа и цвета из липы.
Приятный грудной женский голос предложил профессору Трубецкому прийти завтра в десять. Петра, как всегда, приготовила вкусный ужин, но сама с профессором Трубецким за стол не села, а пошла наверх заниматься с Сашоной историей американской цивилизации.
Последнее время профессор Трубецкой чувствовал себя богатырем на распутье: то ли ехать, как обычно, в Питер, чем и доказать Петре, что все это сплетни и глупости, то ли затаиться самым что ни есть скромным образом, провести Рождество дома и встретить Новый год в гостях у специалиста по эзотерическим дисциплинам профессора Бергинсона, преподающего в Браунском университете древнеславянские языки.
Ничего не решив и отужинав в полном одиночестве, профессор Трубецкой рано лег спать и на следующее утро, ровно в десять часов, подъехал на своем «Вольво» к небольшой деревянной избушке, затерявшейся в густых зарослях совершенно русской бузины, стеклянной от ночного мороза. Улица, содержавшая в себе бузину и избушку, имела простое название: «Опера-стрит».
Навстречу профессору Трубецкому из темного нутра избушки выплыла невысокая полная женщина с дымчатыми серыми глазами, гладко причесанная и на редкость привлекательная.
Слабость профессора Трубецкого, как и многих западных мужчин, составляли высокие русские скулы, делающие глаза несколько суженными и слегка насмешливыми. Для полного счастья к таким высоким скулам и суженным насмешливым глазам полагались еще очень полные, ягодно-спелые губы, которым не только не нужна была никакая помада, но эта помада все только портила, лишала уста их природной стыдливости. У женщины, встретивший профессора Трубецкого на пороге русской бани, имелись и скулы, и губы, и нежный клубничный румянец.