Он потянул ее к себе, и она, нисколько не удивившись, крепко и дружески обняла его, защекотала льняными волосами, обожгла ягодным поцелуем и вместе с вопросом «Зачем здесь? Сопреем!» увлекла с нагретого, медом пахнущего полока в соседнюю комнатку, куда, оказывается, тоже вела косоватая дверь, не видная вовсе в обилии пара.
12 февраля Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Я ее ненавижу. И ночью, и днем. Ночью особенно. Ненавижу во сне. Сны стали пыткой, боюсь ложиться спать и встаю измученной. Вчера я видела, как иду в гору, и сильный ветер дует мне в спину, помогая идти. Я знаю, что меня кто-то ждет на вершине, но никак не могу вспомнить, кто это, и мучаюсь. Потом я понимаю, что меня ждет там эта беременная, и тут же разворачиваюсь, чтобы не столкнуться с ней, но ветер не дает мне спуститься, гонит обратно в гору.
Я желаю ей зла. Желаю ей зла. Я желаю ей боли.
О, господи, что же мне делать?
Ты только пойми: я ведь в этих обстоятельствах ничего не могу. Меня ведь как склеили. Ни уехать, ни остаться, ни бросить его, ни убить их обоих! Я ведь ничего не могу.
14 февраля Даша Симонова — Вере Ольшанской
Нина, оказывается, месяц назад сказала Маргоше, что в танцевальной студии вместе с ней учатся девочки Андрея. Маргоша клянется, что она сказала это случайно, без всякого подтекста, но я этому не верю. Я не знала, что они тоже там. Ее анорексия началась именно тогда, когда она стала ходить на эти танцы. И тогда же она попала в больницу с наркотиком. Вот так.
Вчера мы с Андреем встретились первый раз после долгого перерыва, и я, сдерживаясь изо всех сил, спросила, как его девочки. Он сказал, что хорошо.
— Танцуют? — спросила я
— Да, — он удивился: — Откуда ты знаешь?
У меня ноги похолодели. Значит, я не ошиблась! Значит, это они. Но я виду не показала и только пробормотала, что Нина там тоже танцует и тоже горит всеми этими танцами. Он понял, что это не просто разговор, и очень сухо попросил меня объяснить, что меня беспокоит. Мы поняли оба, что зреет скандал.
— Твои девочки, — сказала я, — они ведь про нас с тобой знают? Она ведь им все рассказала?
— Какое мне дело?
— Тебе нет дела до того, что твоя жена говорит твоим детям по нашему поводу?
— Да, мне все равно. И я никому не указчик.
Если бы ты видела это каменное его лицо! Это лицо, которое ясно дает понять, что он уже осатанел от моих подозрений и его нужно немедленно отпустить! Но я никогда не умела молчать. Я неизменно переступаю ту черту, которую нельзя переступать, и всегда оказываюсь виноватой. И каждый раз вражда, охватывающая нас, становится сильнее любого здравого смысла.
Закончилось плохо, как это бывало всегда. Он быстро уехал, а я еще посидела, не включая мотора, в темноте. Рыдала навзрыд.
Когда-то, много лет назад, он сказал мне, что я очень счастливая.
— Чем тебе плохо? У тебя же все есть!
— Что у меня есть?
— Все. У тебя есть я, есть ребенок, есть занятие, которое ты любишь. Здоровье. У других ничего этого нет.
Иногда в нем как будто вспухает что-то незрелое, брезгливое, эгоистичное, он перестает видеть, перестает слышать и весь — как машина: сюда ставим плюс, сюда ставим минус, потом мы помножим, потом мы поделим. А я ведь его так люблю! И мне страшно.
Я представила, что, пока я сижу в темноте и рыдаю, он уже подъезжает к дому, злой на меня и уставший, загоняет машину в гараж, входит, и девчонки к нему подскакивают, он их целует, а потом с дивана поднимается она, сидящая за очередным мексиканским сериалом в каких-нибудь пегих рейтузиках (все молодится!).
— Ты ужинать будешь?
Он кивает, идет в ванную, моет руки, смотрит на себя в зеркало беспомощными без очков, остановившимися глазами, и злоба его утихает. Он вернулся в свою крепость, где девочки, ужин, жена, телевизор и можно не злиться: нас с Ниной здесь нет и не будет.
* * *
Оставив двести долларов наличных денег, профессор Трубецкой вышел из зарослей бузины, оглянулся на бревенчатую избушку, из которой никто не махал ему вслед белым платком, и с ощущением, что все это сон, сел в холодный «Вольво».
Доехав до перекрестка, он остановился, вышел и купил сигарет, хотя уже лет двенадцать как бросил курить и очень гордился своей силой воли. Затянувшись и почувствовав с непривычки пленительное головокружение, Трубецкой медленно двинулся в сторону университета, нарочно выбирая маленькие и тихие улицы, чтобы ничто не мешало ему обдумать случившееся.
Он был возвышенным человеком и никогда не относился цинично ни к женщине, ни к плотским своим удовольствиям. И хотя женщин в его жизни было великое множество, каждая хоть ненадолго, но все же затронула нежное сердце. Сегодня на Опере-стрит, в этой бане, случилось такое, что просто хоть падай с проклятого полока! Сердце его молчало и ни на что не реагировало, зато все, что в нем было грубого, животного, непоэтического, взорвавшись, пошло ходуном.
Хрустя по морозцу большими ногами, профессор Трубецкой чувствовал себя варваром и мерзавцем.
«Что я наделал? — вопрошал Трубецкой, а милые, кроткие воробьи глядели с древесных ветвей, склонив свои серые головки. — Я в баню пошел не помыться! Меня затолкал туда бес!»
Постепенно ему начало казаться, что он погружается на дно какого-то темного теплого омута, но странное дело: лежать в этом омуте, качаясь в тумане сладчайших иллюзий, вздрагивая от покалывающих подробностей, ничуть не стеснительно было, а очень приятно. Хотя и будило тревогу. Тревога становилась особенно сильной, когда воображение Трубецкого наталкивалось на невинных и родных людей: на женщин его и на ихних детишек. На Петру особенно.
«Ведь я о ней даже не вспомнил, о Петре! Я вышел, и мне стало больно за Тату. А Петру не вспомнил ни разу. И так я с ней прожил всю жизнь. Да, всю нашу жизнь.
Она ведь сначала была такой милой! С ее этим носиком, с этой косичкой… Потом, правда, сразу задержки, тошноты… Потом этот мальчик родился и умер. Хорошенький мальчик. Она так рыдала! Я до сих пор слышу. И вся наша жизнь как-то кончилась сразу. А я, разумеется, сразу увлекся… Но кем я увлекся? А, помню! Кристиной!»
Проходя по университетскому коридору, знакомому ему до последних трещинок в старом дубовом полу, профессор Трубецкой увидел в открытой двери соседнего с ним кабинета седую лохматую голову профессора Бергинсона, старинного друга и коллеги, ведущего свое происхождение от шведских магов, лет триста назад занесенных сюда, в Новый Свет, по вине обстоятельств. Профессор Бергинсон сидел, склонившись над какими-то письменами, и в лупу разглядывал мелкие строчки.
— Входите, входите! — не отрываясь от своего занятия, неожиданно тонким для такого большого и старого человека голосом сказал Бергинсон. — Что нового в жизни?