— Спасибо. Метро, правда, может закрыться, и вы не успеете.
Дала ему понять, что разрешается только проводить. Никакого продолжения.
— Вы замужем?
— Нет, я давно развелась. Почти уже год. Живу с сыном.
Алексей спросил, как зовут сына. Она ответила. Они шли по бульвару в сторону Кропоткинской.
— Ой, я не могу! — вдруг засмеявшись, сказала она и легонько взяла его под руку. — Я видела этот спектакль! А вы и не поняли, да? Но я подошла, потому что… — И, оборвав смех, отпустила его рукав. — У вас было очень больное лицо.
— Больное? — удивился он.
Она кивнула.
— Вам что, стало жалко меня?
— Да, жалко и как-то неловко.
Он пожал плечами. Она искоса взглянула на него своими темными глазами:
— А вы? Вы женаты? Но только не врите.
— Зачем мне вам врать? — волнуясь, сказал он. — Нет, я не женат. Мы расстались с женою. Она теперь с кем-то живет, я не знаю.
— И вы не ревнуете?
— Нет, не ревную.
Она недоверчиво приподняла плечо и потерла перчаткой тонкую переносицу.
— А я вот всегда ревновала. Ужасно. У нас, у актеров, иначе не принято.
— Актеров?
Она махнула рукой.
— Актеров! Его-то все знают. По улице стыдно ходить. Сериальщик. Такой длинноносенький. — Нарисовала в воздухе длинный нос. — Но симпатичный. Еще бы не пил, так вообще просто прелесть. Но пьет. И гуляет. Мерзавец, короче. Ну, хватит об этом.
И снова взяла его под руку. Ее прикосновения вызывали странное ощущение никогда не испытанного прежде счастливого покоя, который блаженно туманил рассудок, стекал по затылку и был во всем мире: в деревьях, в домах, в молчаливых прохожих.
Она приостановилась:
— Вы близко живете?
— Живу? Далеко. В Загорянке.
— Что вас занесло в Загорянку?
— Оставил квартиру жене. Жить-то негде, — и тут же добавил: — У нас была дочка, она умерла.
Она сделала шаг в сторону так резко, что легкий снег под натиском ее сапога взлетел торопливыми искрами.
— О господи! Вот оно что!
Тогда он развернул, притиснул к себе темноглазое, с ярким и сильным голосом, с припухшей от ветра родинкой на виске, чужое, далекое, женское существо, которое было источником счастья. Ему стало нечем дышать, и сердце, как до краев наполненное ведро, которое со всего маху рухнуло обратно в колодец, и там поднялся звон и брызги, — так сердце вдруг вызвало бурю внутри всего тела и звонко забилось во всех его точках.
25 декабря
Даша Симонова — Вере Ольшанской
Волнуюсь: как ты?
…
Любовь фрау Клейст
Прислушиваясь к тому, что происходило внизу у жильцов, фрау Клейст уставала до мигрени: они говорили по-русски, и ей приходилось гадать. Тугой, сильный голос Полины нередко срывался на крик. Его мягкий бас был негромким. Иногда Полина меняла свою интонацию и вдруг начинала журчать и ласкаться. Тогда фрау Клейст казалось, что она обращается с мужем, как тощий солист из театра балета с кудрявой и томной мальтийской болонкой.
По ночам фрау Клейст была особенно напряжена, пытаясь поймать хоть намек на любовь, хотя бы легчайший из скрипов и стонов. Но все было тихо. Она заметила, что Алексей каждый раз обнимает Полину за плечи, когда они вместе выходят из дома, а Полина каждый раз непроизвольно отодвигается от него, перевешивает сумочку на то плечо, где лежит его рука, и он эту руку тогда убирает.
30 декабря Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Гриша в состоянии средней тяжести, говорят, что непосредственной опасности нет. У Луизы я только ночую, и то не всегда. Иногда засыпаю прямо в больнице. Он лежит в одноместной палате, я за все заплатила.
Да, кстати! Ведь я оказалась права: у Гриши в Москве тут любовница. Она ждет ребенка и с ним была вместе в машине во время аварии. Но не пострадала. (Сюжет тебе прямо для книжки.)
* * *
Утром, девятого декабря, проснувшись в своем кабинете, где тихо урчал не выключенный на ночь компьютер, профессор Адриан Трубецкой подумал, что он опоздал и уже все случилось. Теперь он был загнанным волком.
Ему вспомнилось, как бабка, похоронившая своего мужа, его деда, сама уже дряхлая, древняя и безумная, на следующее утро после похорон была застигнута на кухне в тот момент, когда она пыталась накормить большую дедовскую фотографию вареной картошкой. Отец Трубецкого, увидев свою мать, старательно тыкающую ложкой в отцовское изображение, не успел даже удивиться как следует, как был остановлен спокойным вопросом:
— Я что, опоздала? Его накормили?
И долго потом вспоминали в семье:
— Я что, опоздала?
Трубецкой чувствовал, что он опоздал уяснить себе самому свою жизнь и собрать ее в фокус. Поэтому все расползлось: здесь Петра с Сашоной и толстой Прасковьей (ей слова нельзя поперек!), там, в Питере, Тата… А он вот лежит на диване, огромный и слабый, не может помочь. Ничего не умеет.
«Между людьми нет справедливости, — думал Трубецкой, — и в том, что достается им, нет справедливости. И в этом вся штука. Ведь вот возьмем лес. Одно семя падает в тень и гниет, а другое — на солнце. Оно прорастает. Но мы же не утверждаем, что в отношении первого семени проявлена несправедливость? И было просто нелепостью так утверждать. Они, — он брезгливо скривился, — они полагают, что все можно взять и исправить. Здесь можно отнять, а туда можно дать, и все будет лучше. Нет, дудки! Не будет! Они полагают, что все идет сверху от ихних дурацких людских установок. А все идет сверху, но только от Бога!»
Он посмотрел на единственное, кроме свадебной фотографии, украшение своего кабинета: копию со знаменитого портрета Державина Гаврила Романыча кисти Боровиковского.
Узкоплечий и несколько женственный старый человек в красном придворном мундире, с мягким ртом и умиротворенными глазами. Странно, что этот смирный и хитровато-женственный человек мог вдруг написать:
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю,
Я царь — я раб — я червь — я Бог!
А впрочем, все это слова. Сказать можно все что угодно.
Какой сейчас час? Семь. Ужасно темно. Зима надвигается, холод, несчастье. Петра экономила на отоплении, и в доме под утро бывало прохладно. Если бы они спали вдвоем, как раньше, в одной постели, то было бы много теплее.
Трубецкой завернулся в плед и, громоздкий, весь в клетчатых складках, пошел к Петре в спальню. Жены в спальне не было, валялась открытая книга. Чувствуя, как замерзают ноги, Трубецкой заглянул в соседнюю со спальней комнату дочери, но там постель была даже не смята.