Он представлял себе такую картину и усмехался. Что там бананы! Плевать на бананы! Но путешествия! Но мир, про который его сморщенная терпеливая бабушка говорит — «Божий»! Да, вот ради этого «Божьего мира» на многое придется закрыть глаза. Лишь бы выпустили! Чтобы самому, вот этими ногами, погулять по Пиккадилли! Чтобы увидеть над своей головой часы, которые называются человеческим именем, словно это какой-то герой из сказки: Большой Бен! И никогда не считать никаких копеек! И не месить промокшими ногами снег с песком на пробензиненной Зубовской, не дышать прокуренным запахом тамбуров в электричках, не мучиться в кисло пахнущих телами очередях!
Иногда молодой Орлов сам не понимал, что это с ним. Его вдруг начинало трясти от ненависти. Похоже, что все, что сумел спрятать глубоко внутри незнакомый Орлову дед, отец Катерины Константиновны и муж бабушки Лежневой, все это сейчас вырывалось наружу из сердца внука. Будто на внуке-то природа и отыгрывалась. Орлов прищуривался, вспоминая приезд молодых английских школьников. Ах, как их, сволочей, катали на автобусе, как прыгали перед ними! А какие на них были шикарные куртки! С потрепанными замшевыми воротниками, с серебряными пуговицами! И как они спокойно, на глазах у всех, жевали свою жвачку, и никто, ни одна живая душа, не посмела сделать им замечание! А девчонки, его одноклассницы! Что с ними началось! Как они все завибрировали — от кончиков ногтей до последнего волоска на затылках! Любая бы легла и ноги раздвинула! Потому что иностранцы, и ни почему больше! Ладно. У меня теперь свой план. Буду выступать на комсомольских собраниях. С пеной у рта клеймить американскую военщину. Говорить лозунгами. Буду принципиален. Чтобы к аттестату отличника прибавить «особую характеристику» секретаря комсомольской организации и рекомендацию для поступления в МГИМО. И поступлю, и окончу, и дадут работу, все равно — где. Хоть в Швейцарии, хоть в Англии. Плевать мне на все.
Марь Иванна увидела во сне старуху Усачеву. И сон был дурной, отталкивающий: старуха Усачева стояла перед двумя открытыми ярко-желтыми гробами. Гробы были веселого цвета, и вокруг них цвели колокольчики. Марь Иванна отродясь цветных снов не видела и тут здорово испугалась: синева, желтизна, хоть глаза жмурь! Старуха Усачева нерешительно задрала ногу и пощупала ею один гроб, потом ногу вынула и пощупала другой. Потом вдруг, непонятно отчего развеселившись, впрыгнула в первый гроб и заплясала. Но второй так и остался стоять открытым, яркого цвета, никому вроде не нужным.
С тем Марь Иванна и проснулась. Отплевавшись как следует и три раза перекрестившись, она побрела на кухню замесить тесто, чтобы к вечеру испечь капустный пирог. Гинеколог Чернецкий очень любил капустные пироги, и Марь Иванна, обуреваемая неистовым желанием скрепить семью, старалась ему во всем сейчас угождать. Она насыпала в миску легкой, во все стороны блеснувшей муки и изо всей силы шмякнула о край той же миски розоватое яичко. Вдруг перед озабоченными глазами ее опять появился этот проклятый, оставшийся никому не нужным, ярко-желтый, как на праздник сколоченный, гроб с откинутой крышкой. Марь Иванна ошарашенно опустилась на табуретку. Получалось, что в этой дружелюбной открытости смертного пристанища, а также и в похабной этой веселости, в назойливых голубых колокольчиках таится какой-то прозрачный намек, словно Марь Иванну приглашают занять отведенное ей место.
— Не дождёсси! — непонятно кому прошептала Марь Иванна и, всхлипнув, показала плите кукиш. — Мне еще Наташечку подымать и подымать, прости, Осподи!
Однако капустный пирог печь не стала — ноги подкашивались, и в голову вступило, — пошла к себе, легла на потертый диванчик, голову закутала пуховым платком. Вот он, с открытой крышкой. Стоит, дожидается. А цветов кругом! А звону комарьего! Очнулась Марь Иванна в ту минуту, когда Наталья Чернецкая открыла дверь своим ключом, бросила мокрый от дождя портфель прямо на пол в коридоре и застыла в дверях чуланчика, звеня не слабже тех колокольчиков:
— У нас гости сегодня! Проснись! Марь Иванна! У меня гости! Вставай! А то не успеем!
— Свят, свят, — забормотала Марь Иванна, приподнимаясь на сухом и слабом локте, — ты такая откудова, растрепанная? Почему книжки с тетрадками на полу покидала?
Ребенок Чернецкая приблизила к Марь Иванне разгоревшееся свое, мокрое от сентябрьского дождика лицо с блестящими, как у мамы Стеллочки, глазами:
— Завтра — воскресенье! Уроков не задали! Ясно? Поэтому у нас сегодня гости! Ко мне придут мальчики!
— Кто придет? — оторопела Марь Иванна. — Какие-такие, ядрена мать, мальчики? Ты сполоумела, что ли, Наталья?
— Я не спо-ло-у-ме-ла! — переходя со звона на грохот, зашлась Чернецкая. — Не спо-ло-у-ме-ла-а-а! И не смей при мне выражаться! Тебе сто раз папа говорил! Не выражайся! При детях!
— Так ты мне объясни по-человечески, — забормотала Марь Иванна, нашаривая ногами тапочки. — А то налетела! Прости, Осподи! Гости так гости. Чем угощать-то будем?
Часов в пять начали — по одному — появляться гости. Первым пришел мокрый, как мышь, толстый, как кот, с глубокими, влажными складками на горле, Володя Лапидус, который сразу же разулся в коридоре, оставшись в новеньких ярко-голубых носках, в уголках которых болталось по ниточке. Ребенок Чернецкая не обратила на него особенного внимания, усадила в кресло, сунула в руки журнал «Наука и жизнь». Марь Иванна чуть не закричала в голос, обнаружив, в какой туалет нарядилась ее Наташечка. На Чернецкой было черное, из Стеллочкиного гардероба, шелковое японское кимоно и Стеллочкины розовые атласные шлепанцы на высоких каблуках, без пяточек. Голову ребенка Чернецкой украшала высоченная прическа, которая непонятно даже как и на чем держалась. Глаза подвела, нос напудрила, надушилась. У Марь Иванны во рту стало кисло, словно кто-то по секрету сообщил ей, что Наташечка опять беременна.
— Скорей, скорей! — требовала японка Чернецкая Стеллочкиным требовательным голосом. — Где твой пирог-то? И эти конфеты?! Ну, эти, зефир в шоколаде? Которые папе принесли вчера? И икра где? Ты уже открыла?
Марь Иванна до боли в висках сжала некрепкие зубы, икру раскупорила, зефир поставила. Опять звонок. Пришел Чугров под зонтом с плиткой шоколада «Сказки Пушкина». Увидел розово-черную Чернецкую, выпучил восторженные глаза. Чернецкая перекрутилась на паркетном полу, шурша нежными своими, голыми пяточками.
— Мадам, — сказал Чугров, будучи музыкантом и артистом, — разрешите мне выразить свое восхищение…
— Иди к Володе, — приказала Чернецкая, указывая тоненьким пальчиком в комнату, где сидел мокрый, сконфуженный Лапидус, — и ждите. Сейчас все придут.
Она не ошиблась. Через пять минут явился последний в знаменитом роду, отчаянно пьющий князь Куракин в заношенной школьной форме и вслед за ним подвижный, как щегол на ветке, с пунцовыми щеками и детскими еще, пухлыми, полуоткрытыми губами мальчик Слава Иванов. Глаза у него были вишневого цвета и блестели от волнения. Он задержался в коридоре, разуваясь, боясь испачкать чистый пол в профессорской квартире Чернецких, и она, маленькая, надушенная, все понимающая про любовь Наташечка, наклонилась, чтобы достать ему из-под вешалки отцовские тапочки. Слава Иванов увидел в вырезе просторного Стеллочкиного кимоно ее белоснежные, будто мраморные, в белом атласном лифчике, груди. Они вспыхнули прямо перед его глазами, будто его же глаза и изваяли их из воздуха. Когда Чернецкая наконец выпрямилась и с понимающим — о, с лукавым, понимающим, вдохновенным от затеянной игры лицом! — протянула ему тапочки, Слава Иванов ответил ей таким обожающим, преданным взглядом, так испуганно облизнул свои пухлые детские губы, что женщина внутри только что надушившейся Чернецкой незаметно ни для кого удовлетворенно кивнула высокой прической и властно перевела дыхание.