— Да ведь вы, батюшка, священник, вам сомневаться…
Бабушка Лежнева хотела что-то еще важное произнести и уж сложила было для этого бледные свои губы, как вдруг в коридоре включилось радио и тугой, горячий, как свежеиспеченный батон, голос популярного любимца публики Эдуарда Хиля во всю силу запел:
Забота у нас простая, забота наша такая:
Жила бы страна родная, и нету других забот!
И сне-е-ег, и-и-и ве-е-етер!
И-и звезд ночно-о-й па-а-алет!
Меня ма-а-ае сердце в тре-евожную даль за-а-вет…
Слезы закапали из глаз бабушки Лежневой.
— Видите? Вот у них, — она всхлипнула и быстро, крепко вытерла глаза передником, — вот у них какая забота! И никаких других нету! А он у нас мальчик, да без отца, да с этими вот песенками… Что с ним будет?
— У него мать есть, — с усилием сказал отец Валентин, — она умная.
— Да что мать! — бабушка Лежнева махнула по своей привычке рукой. — Про его мать вы, батюшка, мне-то не говорите, у нее у самой жизнь покалечена. Мы ведь с ним про самые главные вещи помалкиваем. Зачем его баламутить? Вся школа — атеисты, а наш что, белой вороной будет? Тоже ведь неспокойно.
И она опять вытерла глаза.
— Какая вы хорошая женщина, — словно удивившись, выдохнул отец Валентин и встал. — Я, наверное, ее уже не дождусь, Катерину Константиновну. Мне бы на автобус не опоздать.
— Вы сюда по делам заехали, в Москву? — спросила его бабушка Лежнева и тоже встала.
— К врачу приезжал, к частнику, — ответил отец Валентин, — расхворался я что-то. Спасибо за разговор. Но мы с вами, Бог даст, к этому еще вернемся. Упустили вы один момент. Говорите: люди вокруг скверные. Много. Верно. Мертвые среди живых тоже часто попадаются. Согласен. Но как вы о себе самой думаете? И я? Как я себя самого сужу? Вот где загвоздка… С другими-то нам легче…
— Может, чайку подогреть? — нерешительно спросила бабушка Лежнева, но он уже вышел.
Высунувшись в раскрытое окно, до отказу забитое голубиным клекотом и ленивым теплом заходящего солнца, бабушка Лежнева увидела отца Валентина, в раздумье остановившегося у детской песочницы и словно бы одолеваемого сомнением — остаться или уйти. Наконец он, видимо, сдался, присел на край песочницы, достал из кармана носовой платок, промокнул им горячее и мокрое от пота лицо и как-то слишком внимательно, словно они чужие, рассмотрел со всех сторон свои большие руки. С третьего этажа глазастой и умной бабушке Лежневой было прекрасно видно, что отец Валентин переживает нелегкие мгновения душевной муки, и мгновения эти напрямую связаны с ее родной и единственной дочерью Катериной Константиновной. Разговор о вере в Бога, неожиданно затеянный отцом Валентином, в первую секунду даже испугал было бабушку Лежневу, которая, прожив пятьдесят лет среди большевиков, научилась к любому разговору относиться с недоверием и в любом собеседнике подозревать стукача.
«Монах, — подумала она, стоя за осторожно вздрагивающей занавеской, красной от яркого заката, — потому что Катя ведь говорила, что он постриг принял, и — что же? С каким он сомнением ко мне пришел, это же уму непостижимо! Но Катя-то! — Она всплеснула руками. — Катя-то ведь с ним как с мужем четырнадцать лет прожила, и уж она-то, с ее головой, — бабушка Лежнева мысленно увидела перед собой светловолосую, гордо закинутую Катину голову, — она бы ведь про его неверие прежде него самого догадалась! Или, может, они о таких вещах совсем и не разговаривают? Потому что ведь… отношения-то у них какие?»
Она покраснела от жгучего стыда за дочерние отношения с монахом, отцом Валентином, и новая, совсем уже невыносимая мысль змеею ужалила ее в самое сердце:
— Если с мальчиком нашим, — мучаясь, пробормотала она вслух, — что-нибудь дурное получится, если он не разберется, что к чему, или его, не дай Бог, в армию возьмут на китайскую границу, Катя ведь все с себя одной спросит! Чем мы за грехи-то ведь платим? Деточками…
Катерина Константиновна возникла под аркой, ведущей со двора на улицу, и в эту же самую минуту пошел дождь. Он был неожиданным, сильным и светло-красным от незашедшего солнца. Отец Валентин вскочил и, шумно шагая через вчера еще наполнившиеся и слегка покрасневшие сейчас лужи, пересек двор, чтобы там, прямо под аркой, и предстать перед окаменевшей от его появления светловолосой Катериной Константиновной. Бабушка Лежнева не слышала, разумеется, о чем они говорят, но то, что она видела, повергало ее в глубокую тоску. Дочь Катерина Константиновна сперва отступила на шаг назад, потом сделала движение в сторону, стремясь, видимо, убежать от него, но отец Валентин схватил ее за руку, и — заныло сердце внутри бабушки Лежневой — Катя вся задрожала, как овечка, закрылась свободной рукой и замотала головой, что-то, наверное, бормоча ему сквозь слезы, в то время как сам отец Валентин, только что мучивший бабушку Лежневу вопросами веры, косолапо затоптался на одном месте и, совершенно забыв обо всем, что ему, монаху и духовному лицу, запрещается, поцеловал несколько раз руку Катерины Константиновны, которой она и пыталась от него отгородиться.
— Сохрани, Господи, — простонала бабушка Лежнева, опуская занавеску, потому что все, что ей было нужно, она уже увидела. — Прости меня за нее. Дальше бы только не пошло… С мальчиком. Спаси и пронеси, Господи, и да будет воля Твоя…
Август был холодным, много пролилось дождей, и леса сразу встревожились, вспомнили о зимней вьюге, о мертвом, убитом, застылом, через что им придется вскоре пройти вместе со всей Божьей тварью, из которой уцелеет только одна половина, а другая захлебнется голодом, выстудится до последней шерстинки и покорно вмерзнет в ледяную поляну, неловко подвернув под себя кто коготь, кто хвост, кто целую голову с погасшим и закатившимся глазом. Леса в отличие от садов, легкомысленных и капризных, обо всем этом вспомнили заранее и сразу затосковали, выплюнули из земли горькие грибы — поганки, распеленали всех своих куколок, и по мокрым травам поползли высвободившиеся из пеленок последние невзрачные бабочки, похожие на поздних, никому не нужных дочек многодетной семьи, которым уже ни молока материнского, ни отцовской ласки не достанется. В самом конце августа начали съезжаться в город дачники — кто на «Победе», кто на «Москвиче», кто на «Волге», — все шоссе были битком забиты, а перед каждым шлагбаумом приходилось стоять не меньше двадцати минут, вдыхая бензин и провожая глазами однообразные движения стрелочника.
У Стеллочки, как всегда, времени не оказалось, и утром двадцать восьмого августа, дотащившись наконец в город с Николиной Горы и не разобравшись даже как следует, Марь Иванна отправилась вместе с Чернецкой в «Детский мир», чтобы купить все необходимое для подступившего вплотную нового учебного года. Во-первых, нужно было купить платье. Коричневое, глухое, слепое и скучное, закрывающее колени, и к нему два фартука, белый и черный. Кроме того, манжеты и воротнички. Белье, колготки и обувь у Чернецкой были свои, то есть купленные в магазине «Березка» на честно заработанные Стеллочкой сертификаты.