– Коммунисты вовсе не были мучениками.
Один капо находил удовольствие в том, что забивал самых немощных до смерти. Он много чего еще делал, о чем я не могу рассказывать в присутствии вашей жены.
Гордон прямо-таки рассвирепел при этих словах, и его обычно спокойное лицо исказила гримаса. Энн поспешно сказала, обращаясь к Моске:
– Приходите как-нибудь к нам на ужин со своей девушкой. И вы, Лео!
Они стали обговаривать дату встречи, чтобы дать возможность Гордону немного остыть.
Вдруг Гордон сказал Лео:
– Я не верю, что этот человек был коммунистом. Может быть, когда-то он и состоял в партии.
Но он был либо ренегатом, либо провокатором.
При этих словах Энн и Лео расхохотались, а Моска обратил свое смуглое лицо к Гордону и сказал:
– Этот парень просидел в лагере черт знает сколько. Ты понимаешь, как это могло на него подействовать?
И Лео добавил почти примирительно:
– Да, он был один из самых старосидящих.
В комнате наверху заплакал ребенок, и Гордон пошел туда и принес ребенка-здоровячка, выглядевшего много старше своих шести месяцев. Гордон ловко поменял ему пеленки, демонстрируя всем свою сноровку.
– Ему это удается лучше, чем мне, – сказала Энн. – И он любит это делать, не то что я.
– Ребята, почему бы вам не провести вечер с нами, вместо того чтобы тащиться в клуб? – спросил Гордон.
– Да, – подхватила Энн. – Оставайтесь!
– Мы еще посидим немного, – сказал Моска, – но в десять мы должны встретиться с Эдди Кэссином в клубе. Он пошел в оперу.
Энн Миддлтон фыркнула:
– О да, могу спорить, он сейчас слушает оперу!
– Кроме того, – добавил Моска, – сегодня в клубе «мальчишник», и шоу обещает быть потрясающим. Лео никогда еще не был на армейском «мальчишнике». Он должен обязательно там побывать.
Проводив их до двери, Гордон сказал Моске:
– Мы никогда не выбираем полностью свою норму по карточке. Если тебе понадобится что-нибудь из круп или консервов, скажи мне, я отдам тебе неиспользованные талоны.
Гордон запер за ними дверь и вернулся в гостиную.
Энн сказала ему:
– Как не стыдно, Гордон! Ты был так груб с Лео.
Гордон, понимая, что в ее устах это замечание звучало самым суровым выговором, заметил решительно:
– И все же я уверен, что тот человек был провокатором.
На этот раз жена не улыбнулась.
Мягкие розоватые огни угасли. Эдди Кэссин подался вперед в кресле и зааплодировал вместе со всеми, когда старый седовласый дирижер появился за пультом и постучал палочкой по пюпитру. Занавес раздвинулся.
Зазвучала музыка – тихо, но проникновенно.
Эдди сразу забыл, что находится в школьной аудитории, что вокруг сидят немцы и два рослых русских офицера загораживают спинами сцену.
Теперь он лишь созерцал знакомые персонажи на сцене и рукой обхватил челюсть, чтобы сдержать чрезмерно эмоциональную мимику.
На сцене мужчина и женщина, которые вначале признавались в любви, теперь пели о том, как ненавидят друг друга. Мужчина в крестьянском костюме выражал свою ярость мощно и красиво то на высоких, то на низких нотах, оркестр, не заглушая его голоса, вел мелодию, и звук накатывал и опадал, словно волна прибоя, в некоторых местах затихая вовсе. Пронзительный голос певицы прорезывал его арию, и оркестр эхом повторял пропетые ими музыкальные фразы. Мужчина оттолкнул от себя женщину с такой силой, что она, повернувшись вокруг своей оси, упала на пол, буквально ударившись лбом о дощатое покрытие сцены. Она тут же встала на ноги, выражая свою обиду и негодование пронзительно, но мелодично, и, когда мужчина стал ей угрожать, она отвергла все его обвинения, и вдруг голос певца, голоса хора и оркестр умолкли, и певица, признав свою вину и сменив негодование на покорность, запела октавой ниже, мягче, запела о смерти, о горе, о физической любви, во власти которой находятся все люди. Мужчина схватил женщину за волосы и прямо на глазах Эдди Кэссина всадил ей в грудь кинжал. Она громко воззвала на помощь, и ее любовник умер вместе с ней, а трубы и скрипки грянули крещендо, и певец исполнил последние строчки своей арии, долго и мощно воспевая отмщенное чувство, страсть и безутешное горе. Занавес сомкнулся. Русские офицеры в зелено-золотых мундирах неистово хлопали, казалось, громче всех в зале.
Эдди Кэссин протолкался к выходу и вышел на свежий воздух. Чувствуя усталость, он прислонился к капоту своего джипа. Опера доставила ему истинное удовольствие. Он смотрел, как расходятся зрители, и увидел женщину, которую только что закололи на сцене кинжалом. Он заметил, что у нее простое и, как у большинства немок, крупно очерченное лицо. Она была в черном свободного покроя пальто, чуть полновата, словно пятидесятилетняя хозяюшка. Он подождал, пока она скроется из виду, залез в джип и поехал через мост в Альтштадт, старый Бремен. Как всегда, руины, появлявшиеся в снопе света его фар, словно приветствовали его и пробуждали в его душе чувство родства. Вместе с этим чувством возникло воспоминание о только что виденном спектакле, ощущение, насколько же окружающий мир напоминает – с тем же элементом комичности – тот придуманный мирок, который возник на подмостках сцены. Но теперь, когда чары музыки рассеялись, он устыдился тех легких слез, которые пролил, слез по поводу простой и незамысловатой трагедии, как детская сказка про безвинных и несчастных животных, встретивших свой печальный конец, и собственные слезы показались ему слезами ребенка, причину которых ему не было суждено постичь.
Офицерский клуб был одним из самых роскошных частных домов в Бремене. Лужайку перед домом превратили в автостоянку для армейских джипов и легковых автомобилей высших чинов.
В саду позади дома выращивались цветы для жен офицеров оккупационного гарнизона.
Когда Эдди появился в клубе, эстрада была еще пуста, но вокруг нее в несколько рядов толпились офицеры – кто сидел на полу, кто стоял. Те, кто оставался у стойки бара, встали на стулья, чтобы видеть происходящее поверх голов собравшихся у сцены.
Кто– то проскользнул мимо Эдди по направлению к эстраде. Это была девушка -абсолютно нагая, в одних только серебристых балетных тапочках. Волосы у нее в паху были выбриты в виде крохотного перевернутого треугольника, темневшего на ее бледном теле словно щит. Ей как-то удалось взъерошить волосы, которые смахивали на кустик. Танцевала она плохо, подбегая довольно близко к сидящим в первом ряду, едва ли не тычась треугольником волос в их лица, так что самые молодые офицерики невольно вздрагивали и отдергивали свои коротко стриженные головы. Она, видя, как они от нее отворачиваются, смеялась и убегала, когда офицеры постарше шутливо делали вид, что хотят ее схватить. Это было совсем не сексуальное, не возбуждавшее зрителей представление. Кто-то бросил на эстраду расческу, и девица продолжала танцевать, теперь загарцевав, как лошадь, имитируя галоп. Офицеры начали откалывать шуточки, которые она не понимала, и из-за испытываемого унижения ее движения стали более скованными и смешными, и все уже смеялись, бросали ей под ноги расчески, носовые платки, ножички, оливки, печенье. Кто-то из офицеров заорал: «Прикройся!» – и все стали без конца повторять это слово. Офицер – работник клуба – вышел на сцену, держа в руках исполинские ножницы, и многозначительно защелкал ими в воздухе. Девушка убежала мимо Эдди в раздевалку. Эдди пошел к бару. В дальнем конце стойки он увидел Моску и Вольфа и подошел к ним.