А где же олень?
Где охотник?
И который из них – ты?
Ты сожжешь его.
И дым полетит над деревьями.
Миг облегчения. Паломничество завершено, жертва принята небесами, ты можешь раздеться донага и бежать по снегам, распевая гимны.
Впрочем, ничто не дается нам так просто, верно?
Потому как горит он несколько минут, а затем в единый миг гаснет.
Аромат пережаренной свинины, ты, стараясь не дышать, вновь орошаешь его бензином для зажигалки. И добавляешь к бензину, чтобы ускорить дело, сухие ветки и листья. А потом бросаешь на него горящую спичку и он вспыхивает.
На сей раз пламя держится немного дольше.
На третью попытку уходит весь бензин, какой оставался в жестянке. И, пока ты размышляешь, не бросить ли его здесь, до тебя доносится некий звук – кто-то приближается.
Бежать бессмысленно. Ты поднимаешь с земли лопату, стискиваешь ее ручку и ждешь. Кто бы это ни был, не стоило ему или ей гулять нынче вечером по лесу. Безмолвие. Безмолвие. Ты тихо обходишь по полукругу источник звука и наконец обнаруживаешь футах в ста от себя одинокого, отощавшего волка.
Он улыбается тебе мохнатой улыбкой.
Привет, говорит он.
Ты подхватываешь с земли скомканное одеяло и отступаешь. И уже издали видишь, как он выходит из подлеска и крадется к дымящемуся жертвенному костру, с интересом принюхиваясь к останкам.
И что воспоследовало в безмолвии? Ты один среди темноты и снега. Так что? Когда у тебя только и осталось, что девять часов езды да белый шум? Ты занялся тем, чего столь успешно избегал до этого времени: начал думать. Твои мысли слишком уж долго держались в отдалении, ждать и дальше они не пожелали. Терпение их лопнуло, им захотелось войти в тебя. Они и вошли, вышибив дверь. Мысли о его расколотом черепе. О ее похоронном пении. О том, что ты действовал как автомат, – и, получается, знал, как следует действовать. Кто ты? Это именно ты претерпел метаморфозу, ты вырвался на свет из хризалиды? Но если так, если сегодня достиг своей высшей точки некий процесс, – значит, он должен был когда-то начаться.
* * *
На середине пути до дома ты останавливаешься у ресторана быстрого питания. От одежды твоей несет гарью, и базовая нота этого парфюма – запах горелых волос. Люди провожают тебя взглядами. Ты торопливо поглощаешь сэндвич и отправляешь ее сим-карту в бачок для отходов, вместе с картошкой фри, к которой ты не притронулся.
Перед самой границей штата ты останавливаешь машину на площадке для отдыха. Под бетонным навесом стоят четыре торговых автомата. Ты огибаешь их, заходишь туда, где земля усыпана бумажными обертками и смятыми банками, и зашвыриваешь лопату в темноту – как можно дальше.
В половине двенадцатого ночи ты заезжаешь на парковку торгового центра в городке Кандия, штат Нью-Гемпшир, собственно, это не то чтобы городок, а просто пригород Манчестера. Ты едешь по парковке, пока не обнаруживаешь то, что искал: помост с большими мусорными баками. Табличка предупреждает тебя, что пользоваться ими без специального на то разрешения не положено. Нарушители будут преследоваться судебным порядком. Ты поднимаешь крышку одного из баков и высыпаешь в него содержимое всех девятнадцати пакетов с книгами, а затем, скомкав пакеты, бросаешь их, а с ними и одеяло, в другой бак, соседний.
В час пятнадцать ты добираешься до Роксбери и останавливаешь фургончик в проулке, находящемся примерно в миле от ее дома. В нормальной ситуации ты бы нервничал – это один из самых опасных районов Бостона, – однако сегодня ты сонно невосприимчив к сведениям подобного рода. Ты вытаскиваешь из машины вещмешок с чистой одеждой и прочее твое барахло, запихиваешь все в рюкзак. Протираешь все в кабине детскими влажными салфетками. Времени это занятие отнимает немало, зато думать не позволяет. Потом ты поднимаешь второй ряд сидений и захлопываешь дверцу машины, оставив ключи внутри.
Пройдя четверть мили, ты видишь заправочную станцию, а рядом с ней уборную. Там ты переодеваешься и укладываешь пропахшую дымом одежду в вещмешок. Берешь его и рюкзак в руки и идешь по жилой улице, обитатели которой выставляют свой сор перед домами, чтобы его забирала по утрам мусорная машина. Ты опускаешь мешок в бак, стоящий на углу одного из кварталов. А пройдя еще два или три, поступаешь так же с рюкзаком. Прохлопай карманы. Да, у тебя остались только ключи от дома, бумажник и перчатки на руках. Сними их. И латексные тоже. И выбрось, по одной, пока идешь на север, к реке, к мосту через нее. Такси не видно. Подземка уже закрыта. До Кембриджа три с половиной мили. Половина пятого утра. Поднимись на свою веранду. Окрестности тихи. Окна темны. Ты не спал почти сорок восемь часов – если не считать тех трех. Войди в холл. Закрой дверь. Добро пожаловать домой.
Глава двадцать третья
На следующее утро я проснулся с чем-то вроде похмелья, да оно и понятно: алкоголь и кофеин сушат, а последнего я наглотался столько, что заснул с немалым трудом – и это после двух самых утомительных дней моей жизни. Снились мне какие-то обрывки, перемежавшиеся кошмарами. В некоторых из них я занимался тем, с чем совсем недавно покончил: ехал в темноте или шел по снегу глубиной выше колена. Впрочем, почти ничего способного испугать меня в этих снах не происходило. Состояли они из неподвижных картинок или коротких последовательностей кадров, в которых никакие другие живые существа не появлялись, – беззвучные, разорванные сны, и заурядные и жуткие сразу. Я стоял посреди аудитории с десятками столов, за которыми никто не сидел, и это пронзало меня ознобом. Задул грязный ветер. Листки бумаги, стопками лежавшие на столах, завихрились вокруг меня, и я утратил способность что-либо видеть. Я стоял у моего высокого школьного шкафчика, глядя на снимки, приклеенные прозрачной лентой к внутренней стороне его дверцы. Я отчетливо понимал, что опаздываю на урок, но мне хотелось, прежде чем идти куда-то, разглядеть снимки. Не получалось: они были слишком нечеткими. Я щурился все сильнее, наклонялся, сознавая, что зря трачу время и только опаздываю еще пуще, и вдруг меня завертело волчком, я начал трансформироваться и обратился в младенца, корчившегося на холодном линолеуме, голого, безмолвно кричащего, красного как буряк, с мокрой, беззубой дырой вместо рта, и проснулся от собственных, куда как более звучных криков, сведенный судорогой, задыхающийся; простыня подо мной была перекручена, с подушки слезла наволочка, мозг пропитался ужасом, который задержался во мне на срок гораздо более долгий, чем тот, что обычно отводится таким ощущениям, все вокруг было затянуто пеленой нереальности. Чтобы вернуться на землю, я попытался встать, немного пройтись, заставить себя сосредоточиться на крепости половиц под моими босыми ступнями, однако голова моя закружилась, и кончилось все тем, что я опустился на пол в изножье кровати, накинул на себя одеяло, сгорбился и стал раскачиваться, ведя отсчет оставшегося до рассвета времени.
Первый же взгляд, которым я окинул библиотеку, меня отрезвил: вокруг каминной полки еще различались длинные мазки крови. Голые полки говорили об исчезнувших книгах. Некоторые фотографии висели криво, а стекло одной треснуло прямо посередке. Самые, на мой взгляд, серьезные затруднения ожидали меня с ковром, тем более что машины у меня уже не было. Я снял треснувший снимок (Альма с сестрой на пляже), тревога моя удваивалась с каждой секундой. Неужели я и вправду был так невнимателен? В дороге я все повторял себе, что если кто и заглянет в библиотеку, то увидит – в худшем случае – следы шумной вечеринки. Но если я был слеп настолько, что проглядел даже то, что находилось у меня перед носом, то какие еще менее приметные проблемы оставил я без внимания? Каким числом деталей пренебрег? В библиотеке пахло смертью, мне захотелось вернуться в постель. В этом и состоит, подумал я, единственный ответ: спать, продолжать спать, пока я не проснусь в другой стране, в двухстах годах отсюда. Здесь мне придется позаботиться слишком о многом, а угроза неудачи так и будет вечно висеть надо мной. И вдруг я понял, со своего рода пророческой ясностью, то, что мне предстояло вскоре изведать на непосредственном опыте: жизнь, которую я знал, закончилась и, пока я пребываю в сознании, покоя мне не будет.