– До встречи.
В двери стоял, подняв одну руку, отец Фред.
Я встал, мы прошли в гостиную – пустую теперь, если не считать моей матери, собиравшей бумажные тарелки в мешок для мусора. Отец Фред остановился, чтобы поцеловать ее в щеку.
– Служба была прекрасная, – сказала мать. – Спасибо.
– Спасибо вам за то, что предложили провести ее, – ответил отец Фред.
Она робко улыбнулась:
– Я никогда не перестаю думать о мальчике.
– И правильно, – сказал отец Фред. – Думайте столько, сколько вам хочется.
Кузнечики уже подняли обычный их ночной гвалт. Отец Фред извинился за то, что не сможет отвезти меня в аэропорт – утро у него будет занято. Я поблагодарил его и пожелал удачи.
– Помни, у меня теперь есть электронная почта, – ответил он. – Так что извинения не принимаются.
Я смотрел, как он уезжает, и пытался решить, стоит ли позвонить Альме в последний раз. Было уже около десяти вечера, в Кембридже около одиннадцати. Я оставил ей номер моих родителей, но чем он сможет помочь, если с ней случится серьезная беда? Я все пытался убедить себя, что паникую по пустякам, и уж почти убедил, когда из дома донесся грохот, заставивший меня торопливо направиться к передней веранде.
Мать стояла в центре гостиной. Лицо ее оставалось сухим, и понять, что она плачет, можно было, лишь взглянув на ее живот, конвульсивно содрогавшийся, пока она смотрела, как отец пытается опрокинуть горку с обеденным и чайным сервизами. Со стеклянным приставным столиком ему повезло больше – от столика осталась только круглая рама из поддельной бронзы да море осколков. А горка сдаваться так легко не желала. Имевшая в высоту добрых восемь футов, нагруженная тарелками и блюдцами, она то клонилась, то выпрямлялась, пока руки отца не соскользнули с нее, и она встала на прежнее место, громыхнув и едва не отдавив ему ногу. Да, борение с горкой оказалось для него утомительным и сложным, и это свидетельствовало о том, что время его не пощадило. В прежние годы отец давно бы уже расправился с ней и занялся бы чем-то еще. Теперь же он, весь в поту, похрюкивавший, точно боров, наклонился, чтобы упереться в горку задом. И хохотавший. Хохотавший, точно маньяк. Нечестивое чувство юмора всегда было тесно связано у него с проявлениями телесной силы. Возраст поверг в прах и то и другое, и я, глядя, как отец тужится, кряхтит и смеется, понял, чего он норовит добиться. Воскрешения через разрушение.
– Папа, – сказал я.
Он словно и не услышал. Мать смотрела на меня просительно, однако я не сумел понять, хочет ли она, чтобы я продолжал или чтобы заткнулся.
– Папа, хватит.
Он всхрапнул, поскользнулся, едва не упал, однако устоял на ногах и снова навалился на горку.
Я взял его за руку, он отбросил мою ладонь, повернулся ко мне, пьяно улыбаясь, и я ощутил зловоние, исходившее от него большими, мутными волнами.
– Джои, – произнесла мать.
– Иди спать, – сказал я.
– Давай потанцуем, – предложил вдруг отец.
Он споткнулся, повалился на меня. Вблизи он смердел еще хуже.
– «О, как же мы танцевали», – запел он.
Я попытался остановить его.
– Танцуй, маленький говнюк.
– Я не маленький, – ответил я.
– О господи, – полепетала мать. И прикрыла ладонями рот.
– «Давай станцуем твист. Как танцевали прошлым летом».
– Уходи. Наверх.
– О господи.
– «Как танцевали прошлым ле-е-етом».
– Давай, топай же, – сказал я, борясь с ним.
– Мне еще не конец, – сообщил он.
– Конец, конец.
– Говнюк.
Я перерос его не один год назад, однако демонстрировать превосходство в силе мне довелось впервые. Выбора у отца не осталось – только ковылять вместе со мной, тащившим его к лестнице.
– Я тебе задницу надеру, – пообещал он.
– Хорошо, – ответил я.
– Глянь-ка, решил, что мне уже и хамить можно.
Я держал его за руки, мы плохо-бедно, а пересекали прихожую.
– Проклятье. Отпусти меня.
– Мы почти пришли.
– Отпусти, мать твою.
Мы уже добрались до подножия лестницы. Я отпустил его, и он упал и застонал, схватившись за голову.
– Наверх я тебя не понесу, – сказал я.
Он перестал стонать, взглянул на меня, ухмыльнулся:
– Знаю.
Что оно означало, я не понял, однако это слово обескуражило меня, оскорбило, и я почувствовал, как у меня багровеет шея.
– Делай что хочешь, – сказал я, отворачиваясь от него. – Мне все равно.
– А ты похож на моего папашу, – сообщил он.
Деда с отцовской стороны я никогда не знал – собственно, даже фотографий его не видел – и потому поручиться за правдивость этого утверждения не мог. Я подождал с секунду, ожидая продолжения. Какого-то признания, слов любви, эпизода из семейной истории, который если не подтвердит, то хотя бы объяснит этот вывод.
– Тот еще был кусок говна, – сказал отец.
Я повернулся к нему спиной и пошел к матери.
Она, стоя на коленях, собирала осколки стекла, руки у нее были в крови. Я сказал ей, что уезжаю.
– Тебе же только утром лететь, – удивилась она.
Я пожал плечами.
– И ты будешь ночевать в аэропорту?
– Наверное.
– А как же я? – спросила мать.
Я взглянул ей в лицо:
– На этот вопрос ответить я не могу.
Она издала странный, ломкий звук и снова занялась осколками.
Час спустя выходящие на улицу окна нашего дома осветились фарами автомобиля. Я поднял с пола сумку, встал и вышел, не попрощавшись ни с кем.
Когда я влезал в самолет, на котором мне предстояло проделать первую часть пути, тело мое ныло от сна в жестком пластмассовом кресле. Ни единого исправного телефона-автомата на аэровокзале не нашлось, и позвонить Альме мне удалось только из Цинциннати, во время пересадки. Никто не ответил. Набирая номер Дрю, я услышал по радио объявление о посадке на второй мой рейс и повесил трубку.
В обычной ситуации я поехал бы в Кембридж электричкой, однако мне было так тревожно, что я запрыгнул во второе за эти сутки такси. Оно понесло меня по шоссе Теда Уильямса, по Сорроу-драйв, мимо бездарных граффити, оплакивающих «проклятье», павшее на «Сокс». Интересно, поинтересовался таксист, что будут делать болельщики этой команды теперь, когда жаловаться им уже не на что?
– Что-нибудь да найдут, – сказал он, – уж такое-то люди всегда находят.