В дом я вошел через заднюю дверь и на цыпочках прокрался в мою ванную комнату. Смывая с себя пот и табачную копоть, я вспоминал Пупок и ее истерические обвинения в том, что я спер ее так называемое дерьмо. Спер-то его, разумеется, Эрик, что, полагаю, делало меня – по ее представлениям – виновником по ассоциации. Но что он все-таки украл? Ее кошелек? Телефон? Наркотики? Чем бы оно ни было, я к краже отношения не имел, и потому несправедливые нападки повергали меня в негодование. В голове у меня застучало, я попил воды прямо из лейки душа, попытался по кусочкам собрать события прошлого вечера, а когда собрал, снова ощутил жуткую тошноту. Я вспомнил пьяные игры в квартире девиц, вспомнил, что все мы были раздеты до нижнего белья, вспомнил, как хватался за что-то потное, мясистое, – вот только кому оно принадлежало?.. Неужели все мы занимались этим в одной комнате? Неужели все было так плохо? И я прикасался к нему? И позволял ему прикасаться ко мне? Сказать что-либо наверняка я не мог, однако, что бы там ни случилось, этого уже не отменишь, оно так и будет вечно стоять между нами. Я почувствовал, что меня вот-вот вырвет. Я был повинен – не в краже, но в том, что пал столь низко, а это было, в определенном смысле, гораздо хуже воровства. Я сам зачитал себе обвинительный акт: я сделал то, что сделал, сравнялся с ним. И ненавидел себя за это.
Когда я вышел на кухню, Альма выставила на стол тарелку с селедкой и большую чашку черного кофе.
– С добрым утром, мистер Гейст. Я так понимаю, повеселились вы неплохо. Думаю, это вам не помешает.
Щеки мои вспыхнули, и я уселся за Katerfrühstück.
Глава тринадцатая
Мало найдется на свете городов прекраснее Кембриджа в пору цветения, которой предваряющие ее гнетущие месяцы сообщают еще большую красоту. Однако для Альмы, чьи приступы от тепла учащались, весна означала лишь нарастающую вероятность мучений. За три дня она дважды не сумела спуститься к завтраку, а когда несколько дней спустя это случилось снова, я позвонил доктору Карджилл. Ее совет – подождать – ни покоя, ни удовлетворения мне не принес, и, чтобы чем-то занять себя, я приготовил для Альмы ленч и оттащил поднос с ним под дверь ее спальни. И постоял, прислушиваясь. Ни звука. Что, если она откроет дверь да прямо в еду и вступит? Я на несколько футов отодвинул поднос от двери. Да, но вдруг она изнурена настолько, что не сможет до него дойти? Я пододвинул поднос обратно. Но что, если она споткнется о него и полетит с лестницы? Я снова отодвинул поднос. Но что, если еда испортится, простояв слишком долго под дверью? И Альма заболеет сальмонеллезом? Я поднял поднос с пола. Но что, если она голодна, нуждается в еде, а сил позвать меня у нее нет? Сэндвичи же не портятся, так? Я приносил их в школу, держал там целый день в парте, и ничего, они не скисали. Да, но я тогда был ребенком. А люди пожилые травятся пищей гораздо чаще, некоторые даже умирают. Но ведь Альма здорова. Как бы. Но – то. Но – это. Поднос поднимался с пола, опускался, отодвигался назад, подвигался вперед. В конце концов я испугался, что моя возня под дверью разбудит Альму, и спустился на кухню, чтобы еще раз позвонить врачу. Однако, оказавшись там, не смог заставить себя предпринять хоть что-то. Поднимать ложную тревогу мне совсем не хотелось. Я должен довериться двум этим женщинам, они знают о болезни Альмы достаточно для того, чтобы суметь избрать самый лучший курс действий (или бездействия). Да, но она сказала, чтобы я звонил в любое время.
Но но но но но.
И, пока я маялся так, держа палец на диске телефона, затренькал дверной звонок. Я выскочил из кухни, чтобы открыть дверь прежде, чем он разбудит Альму.
На веранде стоял Эрик. Увидев меня, он ухмыльнулся, и взгляд его подтвердил все мои опасения. Мы с ним связаны, хочу я того или нет.
– Привет, – сказал он. – Тетя дома?
– Она плохо себя чувствует.
– Один из ее…
Я кивнул.
– Вот горе-то.
Я промолчал.
– Я с ней повидаться хотел.
– Она не сможет.
– Хм.
Он улыбнулся – так, точно обязанность продолжать разговор лежала именно на мне.
– Чем-нибудь еще я могу вам помочь?
– Мне нужно увидеть ее, – сказал он. – Это важно.
– Она отдыхает.
– Да я понимаю. Знаешь что – я, пожалуй, подожду в доме.
– Это может отнять не один час.
– Ну и ладно.
– И… и… ей необходима тишина.
– О’кей.
Пауза.
– Так что лучше зайти в другой раз.
– Слушай, чувак, я же не собираюсь тут гулянку устраивать. Черт, жарко как в аду.
И он протиснулся мимо меня в дом, пересек, направляясь на кухню, гостиную. Я последовал за ним.
– Можно водички попить? – спросил он.
– Налейте себе сами.
Он принялся хлопать дверцами буфетов.
Я раздраженно достал стакан, подал ему.
– Ага, спасибо.
Пил он, хлюпая, как лакающее воду животное. И, когда повернулся ко мне, я увидел, что рубашка у него спереди вся мокрая.
– Я же говорил – жарища. – Он присел за кухонный стол. – А здесь всегда прохладно, верно?
Он засмеялся – достаточно громко, чтобы я поморщился. Допил воду, опустил взгляд на пластиковый колпак, накрывавший остатки «Захера», третьего на этой неделе.
– Роскошно выглядит. Угости кусочком, а?
Я нехотя выдал ему тарелку, столовые приборы.
– Отлично, – сказал он, отрезая большой ломоть. – Она любит шоколад. Раньше заказывала его в Швейцарии.
Я молча указал ему на плитки, лежавшие на разделочном столе.
– Да ну? И сейчас заказывает?
– Похоже на то.
– Черт, – произнес он и покачал головой. – Некоторые вещи никогда не меняются, а?
– Думаю, да.
– Думаешь, да. – Он опять засмеялся. – Правильно думаешь.
Эрик наклонился над столом, ткнул вилкой в торт, и под футболкой обозначились позвонки. Футболка, с отвращением понял я, на нем все та же, в какой он был ночью в баре. Мылся ли он с того вечера, я бы сказать не взялся.
Правильно приготовленный «Захер» слишком сух, чтобы есть его, ничем не приправляя, а традиционная приправа к этому торту – взбитые сливки. У нас в холодильнике имелась чаша с ними, однако я про нее ничего говорить не стал, просто стоял, прислонившись к разделочному столу, скрестив на груди руки и изображая безразличие.
Правда выглядела иначе. Ибо сколь ни неприятно было мне вторжение Эрика в наш дом, нарушившее мое одиночество и заставившее меня ежиться при воспоминании о моих пьяных выходках; как ни противна была его бесцеремонность («Угости кусочком, а?»); как ни ненавистно связанное с ним понимание, что какая-то часть Альмы для меня закрыта, знание, что я здесь только гость, – сказать, будто я ненавидел его или хотел, чтобы он ушел, означало бы впасть в чрезмерное упрощение. Я мог, и мог не один раз, воспрепятствовать его присутствию в доме. Мог вообще не пустить его на порог. Мог велеть ему убираться, как только он попьет-поест. Но не сделал этого, потому что какая-то часть меня учуяла возможность разжиться информацией. Почему, например, Альма не закончила докторантуру? Эрик мог и не знать этого. А мог и знать. Ну а помимо прочего, готов признать, что я не обладал иммунитетом от его обаяния. Отрицать это я могу с тем же успехом, с каким притворяться, будто никакой ночи в Арлингтоне не было. Мне хотелось понравиться ему.