Я встал и пошел догонять официантку.
Джо мрачно разглядывал скатерть, пока девушка не вернулась с десертом.
— Виктор тоже был в дурдоме, — сказал старик.
— С вами?
— Нет. — Он хихикнул. — Вы его никогда не видели, да?
— Не видел.
— Он меня намного старше. Я с ним только в клубе познакомился.
— Когда это было?
— Как я рекламу повесил, так мы сразу и познакомились. Значит, в восемьдесят третьем. Я понаделал флаеров и расклеил по телефонным будкам. Вот он и пришел, с флаером в руке, будто это у него билет такой. В тот вечер нас было только трое: я, Виктор и Рауль. Рауль пару лет назад коньки отбросил. Мы с Виктором все время играли, а остальные долго не задерживались. Я сразу понял, что Виктор сильный игрок — он здорово Рауля прокатил.
— А вас?
Старик поднял голову:
— Я сказал «сильный игрок». Просто сильный.
Я извинился.
— Да кому теперь какое дело? Мне никакого. А если вам есть дело, то я больше ничего не знаю.
— Он никогда не говорил, в какой больнице лежал?
— Где-то на севере.
— А точнее?
— Это будет стоить дорого.
Старик молча доел свое мороженое и выскреб вазочку ложкой, подбирая остатки шоколадного соуса. Потом хмыкнул, глубоко вздохнул и сказал:
— Нью-Йоркский центр социально-психологической реабилитации. Вот как он назывался.
Я записал.
— Спасибо!
Он кивнул, вытер рот салфеткой и бросил ее под ноги проходящей официантки. Она зашипела на него, и Джо послал ей воздушный поцелуй.
— Вы простите, мне надо попить в минус, — сказал он, поднимаясь.
Я спросил счет, заплатил и стал ждать старика. Он не вернулся. Вышел через заднюю дверь, и к тому моменту, как я сообразил, куда он делся, его следы уже почти замело снегом.
Интерлюдия: 1962
Берта лежит в палате на верхнем этаже больницы в Восточном Манхэттене. Комната полна цветов и открыток с пожеланиями выздоравливать поскорее. Берте мешает свет, и сестры опустили жалюзи. Одежда пропиталась запахом умирающих без солнца цветов. И все-таки Берта не разрешает унести вазы. Она не может встать, почти не может пошевелиться, в носу у нее трубочки с кислородом, и цветы ей сейчас дороже, чем утешения посетителей. Гости приходят и уходят, а она застряла в больнице надолго. И пусть тут воняет, как на помойке, это ее дело, ей тут лежать. Да и кто они такие, чтобы прислушиваться к их мнению? Это не ее друзья. Не директора комитетов и попечительских советов, которые и прислали ей эти цветы. Нет, им тут делать нечего. Берта не хочет, чтобы ее видели такой. Она и в больницу-то ехать не собиралась. Хотела остаться в доме на Пятой авеню. Но Дэвид настоял. Он убеждал ее, что дома она умрет, что ей нужен уход, нужно лечение. Зачем? Льюис умер дома. Дэвид твердил, что так она проживет дольше. Надо цепляться за жизнь, бороться, пока есть силы.
Берта не уверена, что ей это так уж нужно.
Хоть в больнице, хоть дома — все равно она умирает. Ее тело представляется ей городом, а тромбы — мелкими обывателями, обустраивающимися в ее легких, печени, животе, селезенке, в спине. Проснешься с утра, а они уже новый домик выстроили. Врачи пробуют то одно, то другое. Ничего не помогает. Умереть в своей постели, глядя на любимый парк за окном, в окружении людей, к которым она привыкла и которым она доверяет, было бы куда легче. Не на этих же докторов с папками в руках ей любоваться! Не на этих сестер в белых шапочках и со шприцами наперевес! Что ей до их притворного сочувствия? Где же ее сын? Он привез ее сюда. И где он? Берта зовет его.
— Я здесь, матушка.
— Я хочу домой.
Она не видит его лица: он устроился в кресле у окна. Да Берте и не нужно его видеть, она и так знает, что он делает — теребит мочки ушей. Это у него от Льюиса.
— Вам нельзя домой, матушка.
— Можно. И я поеду домой.
Он молчит.
— Дэвид!
— Да, матушка.
— Если родится девочка, не надо называть ее Бертой. Мне это будет неприятно.
— Мальчик, матушка, у нас родится мальчик. Мы назовем его Лоренсом. Я же вам говорил.
— Ничего ты мне не говорил. Что за имя такое — Лоренс?
Он вздыхает:
— Мы это уже обсуждали.
— Когда?
— Много раз. Месяц назад. И позавчера вы меня спрашивали.
— Не спрашивала, неправда.
Он не отвечает.
— А когда дети придут?
— Они уже приходили, матушка.
— Когда?
Он опять молчит.
— Когда приходили? — Берта боится услышать ответ.
— Вчера.
— Неправда!
Она в ужасе сжимает простыни. Как же так, все, что было тридцать лет назад, — лица, события, даже разговоры слово в слово — она помнит прекрасно, а вот что внуки вчера приходили — забыла. Нет, не может быть. Похоже, память у нее теперь стала сродни картинам импрессионистов: чем ближе подходишь, тем меньше видно. Уткнешься носом в полотно — и увидишь только мазки и пятна. И у памяти еще много фокусов в рукаве припрятано. Воспоминания путаются, путаются события, люди, даты. Иногда Берта зовет сына Льюисом. Один раз она слышала, как сын обсуждает с врачом политику президента, и высказала свое мнение по поводу Рузвельта. Они оглянулись на Берту, и Дэвид сказал: «Мы о Кеннеди говорим, матушка». Имя врача ей тоже никак не удается запомнить. Совсем молодой мальчишка, еврей, то ли Вальденберг, то ли Вальденштайн, то ли Стайнбергвальд, то ли Бергсвальдштайн. Бритый череп, сумрачное выражение лица. Берта ему не доверяет. Она попросила Дэвида позвать доктора Фетчетта, и оказалось, бедняга умер еще в пятьдесят седьмом. Глупости какие, он же приходит к ней в палату. Каждый день приходит, температуру меряет, стоит у кровати, утешает Берту: «Дорогая моя, вы так бледны! Не желаете ли стаканчик виски?» У нее как будто обострилось зрение, до болезни она бы его лица так ясно не видела. Голубые прожилки на лбу, черные точки на огромном носу, влажно поблескивающие ноздри. Как у коровы. Да уж, красавцем его никак не назовешь. Берта смотрит на увядающие цветы и силится вспомнить, кто же их прислал. Снова и снова спрашивает Дэвида, почему ей нельзя вернуться домой.
Хуже всего не то, что разум ей изменяет, а то, что она отдает себе в этом отчет. Старость представлялась Берте счастливым временем, потому что слабоумия своего человек не ощущает. Он все путает, но не знает об этом. Но Берта же видит, как с ней разговаривают. Тихий, успокаивающий голос. С такой интонацией обращаются к детям и животным. Ее уговаривают поесть. И подписать документы, перекладывающие ответственность за все решения на Дэвида. Кудахчут над ней и квохчут, и ей приходится выгонять их вон. Они ведь не о ней заботятся. Нет, Берта решительно отказывается иметь с ними дело, во всяком случае, до тех пор, пока они не оставят этот снисходительный тон. И все же нотариусы возвращаются. Суют ей под нос ручки, бумагу, доверенности, завещания, закладные, договоры. Она всех отправляет к Дэвиду, а они все равно приходят. Хитрые, паразиты. Ждут, пока он уедет, и просачиваются в палату. Тут у кого хочешь терпение лопнет.