И, конечно, плакат. На этот раз Линда Рондстадт. Открытка
привешена прямо над койкой, на том же самом месте, где одна красавица сменяла
другую на протяжении 26 лет. И если бы кто-нибудь заглянул за картинку, его хватил
бы удар.
Но это произошло только ночью, спустя двенадцать часов после
того, как обнаружилось отсутствие Энди, и не менее двадцати часов после того,
как он совершил побег. Нортон просто взбесился.
Информацию о происходящем в его кабинете я получал все из
того же надежного источника: от старины Честера, натирающего полы в
административном корпусе. Только в тот день ему не пришлось полировать ухом
замочную скважину: крики коменданта были слышны по всей тюрьме.
– Вы с ума сошли, Ганьяр! Что вы подразумеваете. когда
говорите, что он «не обнаружен на территории тюрьмы»? Что это значит? Это
значит, что Вы не нашли его! Лучше найдите! Ей-Богу, это будет лучше для Вас! Я
этого хочу, слышите?! Ганьяр что-то ответил.
– Что значит «не в Вашу смену»? Никто не знает, когда это
случилось. И как. И случилось ли вообще. Так вот, в 15.00 он должен быть у меня
в офисе, или полетят головы. Уж это я обещаю! И я всегда выполняю свои
обещания!
Какая-то реплика Ганьяра, провоцирующая Нортона на настоящий
взрыв.
– Что?! Да Вы посмотрите сюда! Сюда, я говорю! Узнаете?!
Рапорт ночной смены пятого блока. Все заключенные на месте! Дюфресн был закрыт
в камере в девять вечера, и то, что сейчас его там нет – невозможно!
невозможно, понимаете? Немедленно его найдите!
Но в 15.00 Энди в офисе Нортона не было. Комендант самолично
ворвался в пятый блок, где все мы были заперты на целый день, несколько часов
спустя. Задавали ли нам вопросы? Мягко сказано. Мы только тем и занимались в
этот день, что отвечали на бесконечные вопросы нервничающих озлобленных
охранников, которые чувствовали, что им скоро не поздоровится. Все мы говорили
одно и то же: ничего не видели, ничего не слышали. И насколько я знаю, все мы
говорили правду. Я в том числе. Все мы сказали слово в слово одно: Энди был на
месте, когда запирали камеры и гасили огни. Один парень с невинным видом
заявил, что видел, как Энди пролезает в замочную скважину, и эта фраза стоила
ему четырех дней карцера. Нервы у всех были на пределе.
Итак, к нам спустился сам Нортон. Его голубые глазки
побелели от ярости и, казалось, могли бы высекать искры из прутьев решетки. Он
смотрел на нас так, как будто думал, что мы все заодно. Могу спорить, он был в
этом уверен.
Он вошел в камеру Энди и огляделся. Камера была все в том же
состоянии, в каком ее оставил Энди: кровать расстелена, но не похоже, чтобы на
ней сегодня спали. Камни на подоконнике… но не все. Один, который Энди больше
всего любил, он забрал с собой.
– Камни, – прорычал Нортон, сгреб их в охапку и выбросил в
окно. Ганьяр вздрогнул, но ничего не сказал. Взгляд Нортона остановился на
открытке. Линда оглядывалась через плечо, держа руки в задних карманах
облегающих бежевых слаксов. Майка-топ подчеркивала великолепный бюст и нежную
гладкую кожу с темным калифорнийским загаром. Для Нортона с его баптистскими
воззрениями такая девица была исчадием ада. Глядя на него в эту минуту, я
вспомнил, как Энди когда-то сказал, что может пройти сквозь картинку и стать
рядом с девушкой.
В точности так он и поступил, как Нортон обнаружил парой
секунд позже.
– Какая пакость! – Прошипел комендант, сорвав картинку со
стены резким жестом.
И обнажил довольно большую зияющую дыру в бетоне, которая
была скрыта за плакатом. Ганьяр отказался залезать в эту дыру. Нортон
приказывал ему – Боже, это надо было слышать, как Нортон во весь голос орал на
капитана – а Ганьяр просто отказывался, да и все тут.
– Уволю! – Вопил Нортон. Более всего он напоминал в этот
момент истеричную бабу. Все спокойствие было окончательно утеряно. Шея
покраснела, на лбу вздулись и пульсировали две вены. – Вы ответите за это, Вы…
Вы, француз! Лишитесь работы, и я уж послежу за тем, чтобы ни одна тюрьма в
окрестности не приняла такого кретина!
Ганьяр молча протянул коменданту служебный пистолет. С него
было достаточно. Уже два часа, как закончилась его смена, шел третий час, и все
это ему порядком надоело. События развивались таким образом, будто исчезновение
Энди из нашей маленькой семьи толкнуло Нортона на грань ненормальности… Он был
просто сумасшедшим в ту ночь. Двадцать шесть заключенных прислушивались к
грызне Нортона и Ганьяра, пока последний свет падал с тусклого неба, какое
бывает поздней зимой. И все мы, долгосрочники, которые видели не раз смену
администрации и перепробовали на своей шкуре все новые веяния, все мы сейчас
знали, что с Самуэлем Нортоном случилось то, что инженеры называют критическим
напряжением.
И мне казалось, что я слышу далекий смех Энди Дюфресна.
Нортон наконец получил добровольца из ночной смены, который
согласился лезть в дыру, открывшуюся за плакатом. Это был охранник Тремонт,
бедняга, который явно не стоял в очереди, когда Господь раздавал мозги.
Возможно, ему пригрезилось, что он получит бронзовую звезду или нечто в этом
роде. Как выяснилось, это оказалось большой удачей, что в лаз проник человек
примерно того же роста и комплекции, что и Энди. Если бы туда полез охранник с
толстой задницей, каковых большинство, могу биться об заклад, что он бы торчал
там и поныне.
Тремонт полез внутрь, держась за конец нейлонового шнура,
который кто-то нашел в багажнике своего автомобиля. Шнур для надежности
обмотали вокруг талии охранника, в руку сунули мощный фонарь. Затем Ганьяр,
который передумал уходить в отставку и который был единственным мыслящим
человеком из присутствующих, откопал кипу распечаток, являющих собой план
тюрьмы. Я прекрасно себе представляю, что он там увидел. Тюремная стена в разрезе
смотрелась как сэндвич: вся она была толщиной в десять футов, внешняя и
внутренняя секции были по четыре фута каждая, между ними оставалось свободное
пространство в два фута. В чем и заключался весь фокус.
Приглушенный голос Тремонта донесся из дыры:
– Здесь что-то скверно пахнет, комендант.
– Не обращайте внимания! Продвигайтесь вперед.
Ноги Тремонта исчезли в дыре.
– Комендант, здесь жутко воняет.
– Вперед, я сказал! – Заорал Нортон.
Едва слышный печальный голос Тремонта:
– Пахнет дерьмом. О Боже, это оно, дерьмо, это же дерьмо! О
Господи Иисусе. Сейчас меня стошнит. Дерьмо. Ведь это дерьмо. Боже…
После чего последовал характерный звук, свидетельствующий о
том, что желудок бедняги выворачивается наизнанку.
Я ничего не мог с собой поделать. Весь последний день – нет,
все последние тридцать лет с их событиями – все стало вдруг на свои места,
ясно, как Божий день, и я расхохотался. У меня никогда не было такого смеха с
тех пор, как я переступил порог этого чертова места. И Боже, как мне было
хорошо!