Мамы смотрели вперед, старательно объезжая канавы и лужи, взгляд их был одновременно преисполненным смысла и отсутствующим - мне кажется, такой взгляд у Марии на иконах. Женщины тихо покачивали своими располневшими после родов бедрами, познавшими тяжесть плода.
В знакомом дворике, куда я бесхитростно свернул от алкоголика, намеревавшегося за счёт моего видимого благодушия обогатиться на пару монет, всё тот же, что и два месяца назад юноша носил ящики с овощами; в ящиках лежали огурцы.
Во дворе я увидел старых своих знакомых, колли: мальчика и девочку.
Отец был счастлив. Хозяева выпустили его из вольера, он вертелся во дворе, ища с кем бы поделиться прекрасным настроением.
В вольере, нежная и заботливая, суетилась мать, колли, вокруг нее дурили три щенка, два черных, один рыжий.
Мать давно оставила попытки собрать их вместе, и только изредка полаивала, не строго, но жалобно.
Почти обезумивший отец, казалось, не замечал семейных проблем, непослушанья детей, и мне, медленно подошедшему, улыбающемуся, немедленно поднес небольшую сухую палочку, вихляя даже не хвостом, а всем рыжим, пушистым, ласковым телом. Я принял палочку и под его восторженный взгляд откинул ее на несколько метров. Отец подпрыгнул, будто хотел ее поймать ещё в воздухе, и, касаясь земли тонким изящным мушкетерским носом, помчался искать; пролетел дальше, чем нужно, схватил другой, мало похожий сук и принес мне его, счастливо подрагивая всем телом.
- Вот где была твоя девочка! - радовался я вместе с ним, - Рожала она! - я ласково прихватил его за шиворот, приобнял пса, чувствуя ароматное роскошество его шерсти. - Домой ее увели, а ты тосковал, да? Ах, ты псинка моя…
Он снова сбегал за палочкой и принес ее; когда я выдернул сучок из его рта, на языке пса осталась черная, как мне показалось - сладкая весенняя грязь. Розовый язык его вяло и влажно колыхался, как флаг.
Дашу я дома не застал, и ничего не сказал ей.
«Сколько мы здесь сидим?…»
- Монах! Сколько мы здесь сидим?
- Не знаю… Пол часа… Или час…
У меня часы на руке, неожиданно чувствую я. Запястье левой руки чувствует браслет.
- Пойдём… На сушу…
Ноги тяжко ступают по грязи. Неудобно идти в одном берце… Снять?
Сажусь в воду, снимаю. Монах, стоя рядом, ждёт.
- Оружие есть? - спрашиваю я.
- Нет…
Встаю, смотрим вокруг, сырая темнота…
Пошёл легкий, мелкий, жёсткий снег.
Едва выговаривая буквы, спрашиваю:
- Школа там? - и указываю.
- Нет, вроде вот там…
- Значит, дорога - в той стороне.
- Ночью пойдём? - спрашивает Монах. - Может, до утра?…
- Мы сдохнем в этой луже до утра…
Внутренний жар спадает, и пот, смешавшийся с грязью, начинает леденеть на слабом ветру.
Шлёпая ногами, выходим из воды, ссутулившиеся, мёрзлые…
Поднимаемся, цепляясь за кусты, из оврага. Несколько раз падаем. Помогаем друг другу встать.
Чувствую свои ноги до коленей, ниже - обмёрзшие колтуны.
Выбравшись, вглядываемся в темень. Где-то стреляют…
Долбят зубы, невозможно удержать челюсти… Трясутся руки, плечи, ноги.
Я не в состоянии расстегнуть ширинку, чтобы помочиться, - рука всё-таки стала клешнёй, я орыбился, стал рыбой с пустыми, белыми глазами, с белым животом, как хотел того…
Мочусь в штаны, чувствуя блаженство - горячая, парная жидкость сладко ошпаривает, на несколько мгновений согревает там, где течёт, кожу.
Пляшут челюсти…
Губы, щёки стянула грязная корка, даже снег ее не размывает. Я не в состоянии двинуть ни одной мышцей лица.
- Чего? - спрашивает Монах.
Я ничего не говорил.
Быть может, в горле клокочет от холода.
Не в силах ничего ответить, молчу.
Мозг, кажется, тоже обмёрз, он не в состоянии повиноваться.
Хоть бы нас взяли в плен. У костра бы положили, перед тем как зарезать…
Я прямо в костер бы ноги протянул…
Так хочется жара, обжигающего жара на тело. Кажется, счастливо бы принял прикосновенье раскалённого, красного, мерцающего железа.
Бредём, почти бессмысленно, бредём…
Воды почти везде по щиколотку. Иногда проваливаемся, в наполненные водой ямы. В сторону оврага текут обильные, грязные ручьи.
Надо шевелиться. Надо взмахнуть руками, присесть, разогнать застывающую, как слюда кровь. Но не гнутся ноги, и если я попробую присесть, они обломятся. И останутся, вдавленные в грязь, стоять два обрубка, с неровной, рваной линией надлома, ледяные изнутри, с обмороженной прослойкой мяса, и холодной костью.
- Егор! - губы у Монаха тоже пляшут, моё имя в его пристывших устах звучит, как наскоро слепленные четыре буквы: «е», «г», «г», «р».
Не отвечаю. Голова трясётся, ни один звук не склеивается с другим.
- Еггр! - ещё раз повторяет Монах, и ещё что-то говорит.
Медленно и неприязненно пережёвываю, как ледяное сало, его слова, пытаясь понять их.
«Там огонь», - он сказал…
Он сказал «там огонь». При чём «там» произнёс как «тм», а к слову «огонь» с большим трудом прилепил мягкий знак…
Несколько раз перекатив в голове произнесённое Монахом, догадываюсь поднять глаза, которые до сих пор равнодушно взирали вниз, тупо отмечая поочерёдное появление белых ног в поле зрения. Моих белых ног, облепленных шмотками беспрестанно обваливающейся вместе со стекающей водой и вновь прилипающей грязи. Поднимаю глаза, и вижу огонь.
- БТР горит, - неожиданно внятно произношу я.
Нелепо, но речевой аппарат срабатал быстрее мозга, - произнеся фразу, я слушаю ее, будто ее сказал кто-то другой, и раздумываю, верно ли сказанное.
Да, это БТР, или разлитое вокруг него топливо горит… Слабо, еле-еле, но горит…
Идём по пустырю, по чавкающей земле, ленясь обходить кусты, проламываясь сквозь них, к дороге, к огню, - не сговариваясь, ничего не ожидая, ни о чём не думая. Желая только тепла. Отгорёть клешни, войти в огонь, стоять блаженно посреди него…
Медленно идём. Пытаюсь прибавить шаг. Скольжу, резко падаю на бок, чувствуя щекой грязь, и, вроде бы, налёт снежка на грязи… совсем невинный, свежий снежок, опавший только что…
Монах помогает подняться, - он просто подходит, и не в силах нагнуться ко мне, стоит рядом. Хватаю его за ногу, приподнимаюсь, перехватываюсь за твёрдую, безвольную и холодную руку Монаха, и он делает несколько шагов вбок, таща меня. Встаю… Бредём, спотыкаясь дальше…