Фамилия ее была Корсунская.
Курила она по-прежнему тонкие сигареты, только свитерок оказался другой, похуже, красный, мягкий, обильный, — мне такие не нравятся.
— Ты помнишь меня? — спросил я.
Она улыбнулась, хмуря лоб. Не помнила.
— Ты Рада? — спросил я.
Она кивнула головой так, будто у нее на макушке лежал камешек и она его сбросила.
— И я, — сказал я.
Мы немедленно подружились.
Я и после армии был в некотором смысле недоразвит — и в этом мы вполне совпали. Я хочу сказать, что она ни с кем не спала.
Когда с человеком общаешься несколько месяцев, куришь по тридцать три сигареты до учебы, отсиживаешь, пересмеиваясь и обмениваясь записочками, четыре пары, потом забредаешь в кафе съесть по пироженке — такие вещи быстро становятся очевидны. Не спала и не очень интересовалась этим.
Все, что она делала с собою в качестве молодой женщины, — красила глаза и едва подводила губы. Сережки какие-то висели еще, но, судя по заросшим проколам, она надела их лет шесть назад, и то по настоянию мамы.
Духами не пользовалась, джинсов у нее было две пары — голубые и красные. С голубыми она надевала красный свитер, а с красными какой-то пиджак, в котором все время мерзла.
Сокурсницы спрашивали: Корсунская, когда свадьба? — а мы даже не целовались ни разу — как-то в голову не приходило.
Я, в пику ей, прозвал себя Нерад, — а что, красиво. Рада и Нерад.
Полностью имя звучало как Нерадив.
На особенно скучных парах я сочинял ей маленькие сказки и отправлял на огрызках бумаги. Сокурсницы понимающе косились на то, как мы обмениваемся этими записками.
«…Было нас три брата — Нерадив, Неучтив и Нарратив», — так обычно начиналась сказка. Последний брат был самый одаренный, средний самый буйный, а я, понятно дело, унаследовал от неведомого отца черты скромности, печали и некоторой лености рассудка.
Затаясь, я ждал, когда Рада, читая, засмеется где-то позади меня. Она действительно почти всегда смеялась.
«Если вы пришли сюда свидания назначать, — повысил как-то и так огромный голос преподаватель античной философии, — то вы ошиблись местом!»
Для братьев пришлось выдумать сестер. Та, что Бледна, — была болезненна, но втайне склонна к пороку, та, что Груба, — вела себя неподобающим образом со всеми, кто рискнул заговорить с нею, и лишь Рада являлась средоточием неизъяснимого женского.
Естественно, что Груба должна была достаться Неучтиву, а Бледна — Нарративу.
Раде же я готовил судьбу иную: утренний чай с молоком, мед, пчела ползет по занавеске, потом падает в блюдечко и злится, что утопает, горячая простыня, подушка почему-то лежит черт-те где, а не там, где положено, свитер грубой вязки на голое тело — он больно колется, но Раде хочется выбежать за яблоком, а когда она вернется с розовым плодом — я влезу под свитер и потрогаю ее, скажем, живот.
«Лучшего места, чтоб назначить свидание, и быть не может, — представляя все эти картины, хотя и не рискуя описать их Раде, мысленно отвечал я преподавателю. — …Это ты, глупец, со своей никчемной философией все перепутал».
Но жизнь, как обычно, играла свою игру, и Нерадив остался ни с чем.
Сначала появился какой-то рыжий, костлявый, рукастый мутень — Рада сама привела его с собою в университет.
Он сидел всю пару со свирепым видом, вытянув перед собой руки и глядя на них. Когда я, сидевший за соседней партой, не без иронии косился на Раду, он сразу же начинал сжимать и разжимать кулаки.
Сжимал до посинения — а разжимал с некоторым костяным хрустом.
Что-то да значило это его самоистязанье.
Но я никогда не дрался из-за женщин и, видимо, уже не буду. Тем более какой смысл драться из-за Рады, которой я даже не трогал живот.
Мы, впрочем, по-прежнему дружили, ведь мутень то появлялся, то пропадал. Пока мутня не было, мы успевали съесть по несколько мороженых, выкурить сорок четыре пачки сигарет и спеть, то подсказывая друг другу, то нарочно перебивая, какую-нибудь песню Прони — не забыв в итоге ни одно из трех тысяч составляющих ее слов.
Рада по-прежнему любила певца и поэта Оглоблина.
— А значки твои целы? — вспомнил я как-то. — Один, где Джим, второй, где Сашбаш, и третий, где Курт?
На следующий день она пришла в значках на красном свитере. Курт к тому времени уже застрелился.
Я нисколько не сердился на нее — с чего бы это? — разве что был озадачен, когда услышал, как в курилке, обсуждая что-то не совсем понятное мне, Рада говорит, то ли смеясь, то ли удивляясь:
— Какая разница, есть это или нет?
Почему-то я догадался, что речь идет обо мне, и Рада некоторым образом защищает меня, объясняя сокурсницам, что с мутнем у нее, возможно, и есть что-то, а со мной точно нет — но какая, в общем, разница — только дураки могут обращать внимание на такие мелочи.
В общем, в курилку я не пошел, а пошел вниз, где как раз встретил Проню.
Его не пустили через вахту, и он сидел, ссутулив плечи, свесив нос, в грязном плаще.
— Прон, какими судьбами? — удивился я, громко произнося прочитанный где-то на днях книжный оборот.
— Имею некоторую надежду на романтическое приключение, — в тон мне ответил он, не вставая со стула, и лишь подняв глаза, где и разночинца, и его лихорадки было все меньше — а расплывалась какая-то незнакомая мне природная тоска.
Зубы у него были большие, но не очень хорошие, с какими-то излишними промежутками между.
Я был уверен, что он не узнает меня, но он почему-то вспомнил, где мы виделись и когда. Мало того, если верить Проне, нам выпадало пересекаться на тех посиделках и погляделках, где я отчего-то его не заметил.
Ждал он, естественно, Раду.
Но и его надежды оказались напрасными.
Я их пару раз встречал вместе, Рада вела себя как беззаботный колокольчик, — Прон очень хотел бы прицепить себе это смеющееся серебро на рубаху, в числе иных колокольцев, но мало ли, какие у нас желания.
Однажды мы втроем пили вино у фонтана, из бутылки, по очереди — было хорошо и непонятно. Впрочем, в юности разница между первым и вторым не так болезненна.
К Раде все ходил ее мутень, я к нему даже попривык.
Однажды Рада искала в сумке зачетку, ничего у нее не получалось — и она вывалила все содержимое на парту. Среди фенечек, старых косметичек, пустых кошельков и тетрадок я заметил десятка полтора своих записок, надорванных и грязных. Зачем она их таскала с собой, а не выбросила сразу, бог весть.
Я и после примечал краешки своих рукописных сказок в ее учебниках. Или однажды, когда Рада передавала мне почитать томик текстов Джима, там моя записка обнаружилась в качестве закладки.