Когда она уехала, Джек постоял у входа в отель, глядя на ночной Чикаго под дождем. Это было похоже на картину маслом с изображением ночного города, размытым, испещренным красными, как тлеющие угли, отражениями задних огней машин и ядовито-синими — неоновой рекламы. Тьма погасила башни домов, как тлеющие самокрутки. Что-то новое, холодное надвигалось от озера Мичиган, и ливень был только предвестием.
На другой день Джек расплатился в отеле и переселился в отцовскую квартиру. Он обошел все комнаты, зная, что в царстве этой маниакальной чистоты должна обитать тень отца. Джек верил в призраков, плавают ли они в аромате масла для волос или кружатся в хороводе пылинок, горящих под утренним солнцем, что висит над бескрайним озером. Что-то щелкнуло, включив давнее воспоминание, чувство застарелого страха перед стариком. Разбираться в этом было так же бесполезно, как пытаться, дунув носом, избавиться от феромона — какого-то одного из волны запахов, которые вызывают испуг или возбуждают желание. Джек всегда воспринимал это как сигнал, нечто среднее между запахом и белым шумом; сигнал, который отец посылал только в определенное время. Это было предупреждение.
Когда Джек в тот первый приезд к отцу, наскоро собравшись, покинул Нью-Йорк, он долго ломал голову, не в силах понять, что мог сделать или сказать такого, что не понравилось Чемберсу. Он выждал несколько месяцев, а потом написал ему, прося объяснить, чем провинился. Не получив ответа, позвонил. Тим Чемберс отнесся к его вопросу несерьезно, сказал, что Джек слишком чувствителен, и пригласил приехать снова, чтобы «еще прекрасней провести время».
Поймав его на слове, Джек наскреб денег и собрался лететь в Нью-Йорк. Когда он позвонил предупредить, что вылетает, отец на другом конце провода казался рассеянным, сбитым с толку и как будто с трудом вспомнил, кто такой Джек. Но Джек все же вылетел. На сей раз это был совершенно другой человек. Их первый разговор велся через хриплый домофон.
— Кто там?
— Джек.
— Какой еще Джек?
— Господи, да из Англии. Твой сын.
— Чего ты хочешь?
— Чего я хочу? Увидеться с тобой, вот чего я хочу!
— Зачем?
— Могу я войти?
— Сейчас неподходящее время. Приходи в другой день.
Джек швырнул на бетонный тротуар рюкзак и сел на него. Немного погодя снова нажал кнопку домофона, намереваясь откровенно высказать, что он думает по поводу такого приема. Но никто не ответил. Ничего не понимая, в смятении, Джек отправился к парню, с которым подружился в прошлый приезд, а на другой день вернулся к отцовскому дому.
Все повторилось в точности как вчера. Кипя от злости, чуть не плача, он сказал:
— Если не откроешь, я разнесу дверь.
Замок зажужжал и щелкнул, открываясь. Он вошел в подъезд.
Отец, сложив руки на груди, стоял посреди квартиры. На нем был шелковый китайский халат, ноги, как всегда, босые. Он, не отрываясь, смотрел на Джека.
— Не люблю, когда мне угрожают.
— Если не хотел меня видеть, тогда зачем звал?
— Звал?
— Мы говорили по телефону. И ты пригласил меня приехать.
Отец вздернул подбородок. Тогда-то Джек в первый раз уловил предупреждающий сигнал, исходивший от Тима Чемберса: белый шум, запах, металлический привкус во рту. Казалось, мозг Тима ожил, как ржавый механизм, в который капнули смазки.
— Тебе недостает знания человеческой психологии. Услышал несколько ободряющих и сочувственных слов и воспринял их как приглашение приехать.
— А как понимать твой тогдашний прием? — изумленно спросил Джек, имея в виду подарки, вечеринки, веселье.
— Снова незнание психологии.
— Значит, ты просто хотел несколько дней побыть отцом, так?
Чемберс быстро шагнул к нему, и Джек отскочил в сторону. Отец схватил телефон, набрал номер. Джек слышал, как он сказал в трубку:
— Вот что, тут у меня молодой человек, который заявляет, что он мой сын. Да, из Англии. Так. Так. Спасибо.
Чемберс невероятно осторожно положил трубку на место и повернулся к Джеку.
— Похоже, ты прав, утверждая, что ты мой сын. Так что прими мои извинения. Но скажу тебе вот что: я не музыкальный автомат. У тебя не получится заставить меня сыграть сентиментальную и отечески-ласковую песенку когда вздумается.
У Джека даже темя побагровело.
— Почему ты так со мной говоришь? Не понимаю, о чем ты!
— Кто ты? Знаю, ты Джек, и знаю, откуда ты. — Чемберс двинулся к двери, распахнул ее, ожидая, когда Джек уйдет. — Я хотел, чтобы ты вернулся. Действительно хотел. Но не раньше чем поймешь, кто ты.
Джек был уничтожен, сгорал от стыда и унижения. В этот момент ему хотелось сказать отцу что-нибудь оскорбительное, но голос не повиновался ему от ярости и боли за того брошенного маленького мальчика в нем, которого наконец-то поманили — лишь затем, чтобы дать пощечину. Он молча вышел, отправился в аэропорт и, прилетев домой, узнал, что, пока он отсутствовал, мать умерла.
Миновало двадцать лет, и теперь Джек стоял среди бездушной чистоты отцовской квартиры, ярясь оттого, что последние мысли матери были о сыне, улетевшем к презренному отцу. И он чуял отца — улавливал его ненавистное и неистребимое присутствие где-то в квартире, его запах и эхо его белого шума.
Джек серьезно отнесся к оценке имущества Тима Чемберса. Пригласил агента по продаже недвижимости и договорился о цене квартиры. Учитывая расположение дома — в пределах золотой мили Лейк-Шор-драйв, — он запросил шестьсот тысяч. Относительно мебели, картин и прочего, висящего на стенах, нужно было еще посоветоваться с Луизой.
Он принялся снимать картины, чтобы посмотреть, нет ли на обратной стороне каких-то сведений об авторе. На первой, которую он снял, в центре был намалеван темно-синий угорь на черном фоне. Полотно называлось «Невидимость 1», художник — Николас Чедберн. Джеку не нужно было быть дипломированным искусствоведом, чтобы догадаться: два других произведения, оставшиеся на стене, называются «Невидимость 2» и «Невидимость 3»; любопытно, однако, сколько отец заплатил за них. От картин на стене остались светлые прямоугольники следов. Наконец он снял двенадцатую картину, но ничего нового так и не узнал; впрочем, это было лишь начало.
Теперь предстояло испытание чуланом. Джек открыл дверь, увидел груду старых вещей и покачал головой. Потом нашел несколько черных пластиковых мешков для мусора и принялся наполнять их.
Он работал методично. Сначала разобрал кучи одежды; тут были фирменные шмотки, которые прекрасно подошли бы ему, но невыносимо было даже думать о том, чтобы надеть их. Отдам в благотворительные организации, решил он, укладывая вещи в мешки, проверяя содержимое карманов и с удовольствием представляя себе чикагских бездомных в одежде от Армани и Гуччи. Была тут и женская одежда — джинсы и белье, раскиданное как попало, поношенная обувь — пары не сыскать, кожа покрыта плесенью. Еще были стопки журналов по искусству, явно подписные и нечитаные. Их он выбросит.