Манусос медленно приближался, поднимаясь по овечьей тропе и гоня отару вперед. Он еще не видел ее. Она было хотела спрятаться – но бесполезно. Он поднял голову и остановился. Увидел ее. Потом заторопился к ней.
Пастух так удивился, найдя ее на склоне горы, что быстро заговорил по-гречески, отечески озабоченным тоном:
– Пу пас? Пу пас, педья му? Куда идешь, дитя мое?
Он добродушно-насмешливо качал головой, требуя объяснения этой загадки. Впервые они разговаривали на греческом, но Манусос, казалось, не замечал этого.
– Но что ты тут делаешь?
– Все хорошо. Я просто гуляю.
– Просто гуляешь, да? В такой час? – Он схватил ее запястье шершавыми худыми пальцами, потер тыльную сторону ладони и ощутил ночной холод ее кожи. Она знала, что пастух понял: она всю ночь провела под открытым небом. На нем был платок, завязанный узлом надо лбом. Взгляд черных глаз был строг, но лоб прорезали складки беспокойства и участия. Стального цвета усы топорщились, живя собственной жизнью, независимо от его настроения. – Это не хорошо. Нет, дитя. Что ты делаешь на горе всю ночь? Где Майк?
– Он дома.
Манусос отпустил ее руку и стоял, стискивая пальцы. Он был невероятно возбужден.
– Где твой муж? Где Майк? Он не должен был бросать тебя на горе ночью, одну. Что он думает? Что происходит?
Теперь Ким положила ладонь на его руку, успокаивая его:
– Мы с ним повздорили. Поругались. Но это не страшно. Правда, все хорошо.
– Повздорили?
– Да, повздорили. Обычная семейная ссора. Посиди со мной минутку. Поговори со мной.
Но Манусос не захотел садиться.
– Мне это не нравится! – закричал он. – На горе, ночью, мне не нравится!
Он отвернулся и стукнул посохом о землю. Потом пошарил в кармане и извлек грязноватый на вид кусок козьего сыра и несколько оливок. Протянул ей вместе с бутылкой воды.
– Теперь ты должна немного позавтракать, – сказал он. – Не годится ходить без завтрака. Нет.
Она с удовольствием впилась в сыр, но Манусос все не мог успокоиться:
– Идем. Нам надо вернуться домой. Надо поговорить с Майком.
– Нет, Манусос…
– Вместе нам надо пойти. Вместе.
И, махнув ей, чтобы следовала за ним, он стал быстро спускаться с горы. Ким знала, что сопротивляться совершенно бесполезно. Манусос все равно добьется своего и сделает так, как, по его пониманию, должно. Она спускалась за ним, в нескольких шагах позади, но достаточно близко, чтобы слышать его непрестанное угрюмое ворчание.
Когда они подошли к дому, ставни которого были еще закрыты, Манусос поднялся на крыльцо и резко ударил в дверь своим пастушьим посохом. Через минуту дверь распахнулась и показался Майк, голый по пояс и щурящийся от солнца.
– Вот она, – объявил Манусос по-гречески, и снова, уже по-английски: – Вот она.
– Я везде искал тебя.
– Со мной все хорошо.
– Где только ни смотрел.
– Манусос заставил меня вернуться.
Манусос со строгим видом кивнул, уверенный, что правильно поступил, приведя Ким. Потом фыркнул и сказал, грозя Майку коричневым пальцем:
– Я ухожу. В другой раз не оставляй эту женщину на горе.
Манусос вышел из сада и свернул на тропу в гору, возвращаясь к овцам. Слышно было, как он громко ворчал на греческом.
– Завтракать будешь?
– Нет.
– Уверена?
– Да, уверена. Те двое уже улетели?
Майк взглянул на часы:
– Думаю, улетели. Надеюсь, что улетели. Никки была в странном состоянии, когда вернулась в таверну.
– Меня должно заботить состояние Никки?
– Нет. Хочешь поговорить?
– Поговорить? Майк, это последнее, что я хочу. Не желаю слышать ни слова. Слишком много их было сказано вчера. Если мы сейчас начнем разговаривать об этом, боюсь, добром не кончится.
– Ким…
– Ты слышишь меня? Я сказала, что не желаю ни о чем говорить. Я собираюсь идти спать. Не ходи за мной.
Майк остался во дворе. Он знал – Ким никогда не шутит с такими вещами. Знал, что последовать сейчас за ней – значит заставить ее страдать еще больше. Он смотрел, как она закрывает за собой дверь. Белый голубь над головой нервно перебирал лапками по ветке, воркуя тихо и тревожно.
28
Настала третья ночь в Доме Утраченных Грез после того бдения Ким на горе, когда Манусос отвел ее назад. Луны не было. Майк сидел под виноградным пологом в круге тусклого желтого света от лампы-молнии. Тусклым свет был оттого, что стекло лампы почернело от копоти, а Майк не позаботился его отчистить. Геккон на побеленной стене у него за спиной поймал крупного мотылька и челюстями отдирал ему крылья.
Майк сидел молча со стаканом узо. Добавленная вода прочертила содержимое, как след самолета – небо, и медленно расплылась, отчего напиток стал молочно-белым и мутным. В море скользил яркий свет фонаря ночного рыбака, так невероятно близко, что казалось, лодка плывет через сад. Слышалось даже тихое движение весел в воде. В ту ночь лодок было в море две или три.
Они не обменялись и парой слов. Майк пробовал заговорить, но встречал лишь ледяное молчание. Наконец, разозлившись, он предложил ей уехать:
– Почему в таком случае тебе не уйти? Почему? Если тебе невмоготу говорить со мной, почему не уйти? Возвращайся обратно на гору – ну, что же ты?
На сей раз она ответила:
– Потому что это мое место. Потому что мне всегда хотелось жить здесь. Это ты хотел переехать. Так что почему бы не уехать тебе? Не проси меня расплачиваться за то, что сделал ты. Это мое место.
Он не совсем понял ее. Все слова были знакомы, но не соответствовали той страсти, с которой она заявляла о своем праве на это место, этот дом, эти окрестности, как если бы все это стало важней их отношений, как если бы их супружество было лишь приложением к ним, и никак иначе.
В ответ Майк напился. Напился до бесчувствия. Он сидел в тишине, пропитанной узо. Ким была в доме, спала или притворялась, что спит. Из всего странного, связанного с этим домом, не было ничего более противоестественного и мучительного, чем такое положение: физически она присутствовала здесь, рядом с ним, но душой была бесконечно далеко; они ели за одним столом, он то же, что и она, и не разговаривали; ночью лежали в одной постели и не касались друг друга. Это и заставляло его засиживаться до глубокой ночи в патио и пить.
Пьянство сделало свое дело: притупило нервы, одурманило, подавило чувства. Разум беспорядочно шарил во тьме, как сеть в холодной, непроглядной глубине. Безлунной. Он не спал и не бодрствовал. Какие-то мысли все же были там, в глубине, лежали на илистом дне, иногда пуская пузыри, поднимавшиеся на поверхность сознания Майка. Они там, конечно, были. Мысли, которые он пытался задушить алкоголем. Но как бы долго он ни сидел в ночи, в конце концов сеть что-то захватывала, тяжелела, и приходилось ему вытягивать ее на свет своей рыбацкой лампы, являвшей ему мысли-чудища морские, извивающиеся, мечущиеся, смердящие, поднятые его сетью, и среди них ту, которую он меньше всего хотел видеть: Я потерял ее. Господи, я потерял ее! Я это знаю. Уверен, вижу, наши отношения чудовищно изменились. Случилось ужасное, и мне не вернуть ее. Господи, я знаю, что это так!