Долгая пауза.
— Это… в мой адрес заявление? — тихо спрашиваю я.
— Это типа тотальная ложь, — ухитряется выдавить Грэм. — Кто тебе сказал? Эта сука последняя Шэрон Уилер?
— Не совсем. Я знаю, что Джулиан спал с владельцем «Семи морей» и теперь заполучил проходку и кокаина сколько влезет. — Сьюзан с притворной усталостью вздыхает. — Кроме того, какая ирония — у них обоих герпес.
Тут Грэм почему-то смеется, затягивается и отвечает:
— У Джулиана не герпес. И подхватил он не от владельца «Семи морей». — Пауза, Грэм выдыхает. — У него венера от Доминика Дентрела.
За стол садится Уильям.
— Господи, мои собственные дети трепятся о наркоте и педиках — боже правый. Ох, Сьюзан, да сними же эти чертовы очки. Ты, черт возьми, в «Спаго», а не в пляжном клубе. — Уильям заглатывает полбокала «шприцера» — двадцать минут назад я наблюдала, как он выдыхается. Уильям косится на актрису, потом смотрит на меня. — В пятницу вечером идем на прием к Шроцесам.
Я щупаю салфетку, затем прикуриваю.
— Я не хочу в пятницу вечером на прием к Шроцесам, — тихо говорю я, выдыхая.
Уильям смотрит на меня, прикуривает и так же тихо спрашивает, глядя мне в глаза:
— А чего ты хочешь? Спать? Валяться у бассейна? Туфли пересчитывать?
Грэм смотрит в стол и хихикает.
Сьюзан пьет воду и поглядывает на серфера.
Спустя некоторое время я спрашиваю Грэма и Сьюзан, как дела в школе.
Грэм не отвечает.
— Порядок, — говорит Сьюзан. — У Белинды Лорел герпес.
Интересно, думаю я, Белинда Лорел подхватила его от Джулиана или от владельца «Семи морей». И еще мне трудно сдержаться и не спросить Сьюзан, что такое «Бродячий кот».
Грэм с трудом выдавливает:
— Она подхватила от Винса Паркера. Ему родители купили девятьсот двадцать восьмой, хотя знают, что он на звериных транках сидит.
— На редкость… — Сьюзан замолкает, подбирая слово.
Я закрываю глаза и вспоминаю мальчика, подошедшего к телефону у Мартина дома.
— Отвратно, — договаривает Сьюзан.
— Ага. Тотально отвратно, — соглашается Грэм.
Уильям оглядывается на актрису, которая щупает серфера, кривится и говорит:
— Бог ты мой, да вы больные. Мне надо еще позвонить.
Грэм, настороженный и похмельный, с ошеломляющей меня тоской пялится в окно на «Тауэр-Рекордз» через дорогу, а потом я закрываю глаза и воображаю цвет воды, лимонное дерево, шрам.
Утром в четверг звонит мать. Служанка приходит ко мне в спальню в одиннадцать, будит меня:
— Телефон, su madre, su madre, senora
[12]
, — а я отвечаю:
— No estoy aqui, Rosa , no estoy aqui
[13]
, — и уплываю в сон. Встаю в час и брожу вокруг бассейна, курю и пью «перье», а в раздевалке звонит телефон, и придется с ней разговаривать, понимаю я, чтоб уж отделаться. Роза берет трубку, телефон больше не звонит, и надо возвращаться в дом.
— Да, это я. — Голос у матери страдальческий, сердитый. — Ты уезжала? Я уже звонила.
— Да, — вздыхаю я. — В магазин.
— А-а. — Пауза. — Зачем?
— Ну, за… вешалками, — говорю я, а потом: — В магазин. — И еще: — За вешалками. — И наконец: — Как ты себя чувствуешь?
— А ты как думаешь?
Я вздыхаю, ложусь на постель.
— Не знаю. Так же? — И через минуту: — Не плачь. Прошу тебя. Пожалуйста, не плачь.
— Все бесполезно. Я каждый день хожу к доктору Скотту, у меня терапия, он твердит: «Получше, получше», а я все спрашиваю: «Что получше, что получше?», а потом… — Задохнувшись, мать умолкает.
— Он тебе демерол еще прописывает?
— Да, — вздыхает она. — Я еще на демероле.
— Ну, это… хорошо.
Ее голос опять срывается:
— Я не уверена, что смогу его и дальше принимать. У меня кожа, она вся… кожа…
— Прошу тебя.
— …она желтая. Вся желтая.
Я закуриваю.
— Прошу тебя. — Я закрываю глаза. — Все нормально.
— А Грэм и Сьюзан где?
— Они… в школе, — говорю я, стараясь изобразить уверенность.
— Я бы с ними поговорила. Я, знаешь, скучаю по ним иногда.
Я тушу сигарету.
— Да. Э-э. Они… тоже по тебе скучают, знаешь. Да…
— Я знаю.
Я пытаюсь поддержать беседу:
— Ну, так чем же ты занимаешься?
— Только что из клиники вернулась, убиралась на чердаке и нашла те фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Те, которые я искала. Тебе было двенадцать. Когда мы в «Карлайле» жили.
Судя по всему, мать уже две недели постоянно убирается на чердаке и находит одни и те же фотографии с Рождества в Нью-Йорке. Я это Рождество помню смутно. Как она несколько часов выбирала мне платье в сочельник, причесывала длинными, легкими взмахами. Рождественское шоу в «Радио-Сити», и как я ела там полосатую карамельку — она походила на исхудавшего напуганного Санта-Клауса. Как отец напился вечером в «Плазе», как родители ссорились в такси по дороге в «Карлайл», а ночью я слышала их ругань и, конечно, звон стекла за стеной. Рождественский ужин в «La Grenouille»
[14]
, где отец порывался поцеловать маму, а та отворачивалась. Но лучше всего, так отчетливо, что меня аж скручивает, я помню одну вещь: в ту поездку мы не фотографировались.
— Как Уильям? — спрашивает мать, не дождавшись ответа про фотографии.
— Что? — пугаюсь я, снова ныряя в разговор.
— Уильям. Твой муж. — И повысив голос: — Мой зять. Уильям.
— Он прекрасно. Прекрасно. Он прекрасно. — Вчера вечером в «Спаго» актриса за соседним столиком поцеловала серфера в губы — тот как раз соскребал с пиццы икру. Когда я уходила, актриса мне улыбнулась. Моя мать — желтая кожа, тело тонкое, хрупкое, она почти не ест — умирает в громадном пустом доме окнами на залив Сан-Франциско. Служитель по краям бассейна поставил мышеловки, заляпанные ореховым маслом. Сдавайся, хаос.
— Это хорошо.
Еще почти две минуты — ни слова. Я засекаю, слушаю, как тикают часы, как служанка напевает дальше по коридору, моет окна у Сьюзан в комнате, я снова закуриваю, надеюсь, что мать скоро даст отбой. Она откашливается и наконец что-то говорит.