— Я, кажется, это… слегка перебрал, — признает он, роняя на стол дольку лайма, которую пытался положить в кружку с пивом.
— Угу.
Я макаю ломтик яма в соус из горчицы и ревеня и делаю вид, что не слушаю его. К концу ужина он такой пьяный, что я (1) заставляю его оплатить счет на двести пятьдесят долларов, (2) заставляю его признать, какой он, на самом деле, тупой сукин сын, и (3) отвожу его к себе домой, и там он наливает себе еще выпить, — на самом деле, он открывает бутылку «Акации», которую, как мне казалось, я хорошо спрятал, серебряным штопором от Mulazoni, купленную мне Рэдлоффом после того, как мы заключили сделку с Хитербергом. В ванной я достаю топор, заранее спрятанный в душе, принимаю две таблетки валиума по пять миллиграммов каждая, запиваю их колпачком средства для полоскания рта Plax, потом иду в коридор, надеваю дешевенький дождевик, который купил в среду в Brooks Brothers, и возвращаюсь к Оуэну, который сидит в гостиной у стереосистемы и рассматривает мою коллекцию дисков. В квартире включен весь свет, жалюзи плотно закрыты. Он встает, медленно отходит назад, прихлебывая вино из стакана, обходит гостиную, садится в белое алюминиевое раскладное кресло, купленное мною на распродаже в честь Дня Памяти в Conran пару недель назад, и, наконец, замечает газеты — New York Times, USA Today и W, — разложенные на полу у него под ногами, чтобы не испачкать полированный паркет из светлого дуба его кровью. Я подхожу к нему с топором в руке, свободной рукой я застегиваю дождевик.
— Эй, Хелберстем, — говорит он, умудрившись исковеркать оба слова.
— Да, Оуэн, — говорю я, подходя ближе.
— А почему здесь разложены эти газеты со светской хроникой и «Стилем жизни»? — спрашивает он устало. — У тебя что, есть собака? Чау-чау или что-нибудь в этом роде?
— Нет, Оуэн. — Я медленно обхожу кресло и, наконец, встаю прямо напротив него, но он такой пьяный, что даже не видит топор, когда я поднимаю его над головой. Не видит его он и тогда, когда я опускаю его на уровень груди, держа как будто бейсбольную биту, как будто я собираюсь отбить мяч, которым в данном случае будет голова Оуэна.
Оуэн пару секунд молчит, а потом говорит:
— Короче, раньше я терпеть не мог Игги Попа, но теперь, когда его музыка стала коммерческой, он мне нравится больше, чем…
Топор прерывает его на середине предложения, толстое лезвие входит прямо в открытый рот, затыкая его навсегда. Пол смотрит на меня, потом закатывает глаза, потом снова смотрит на меня, и он вдруг поднимает руки, пытаясь схватить рукоять топора, но сила удара сводит его усилия на нет. Сначала крови нет, и нет никаких звуков, если не считать шелеста газет под дергающимися ногами Оуэна, но когда я вытаскиваю топор (при этом почти выдергиваю Оуэна из кресла) и снова бью его топором по лицу, вскрывая череп, его руки цепляются за пустоту, кровь бьет двумя коричневыми гейзерами, заливая мой дождевик. И все это сопровождается ужасным шипящим звуком, исходящим из ран в черепе Оуэна — из тех мест, где кость и плоть больше не соединяются друг с другом, а вслед за этим раздается совсем другой звук, как будто кто-то испортил воздух, но это просто кусочек мозга, розовый и блестящий, под давлением вылезает наружу сквозь раны на лице. Пол Оуэн в агонии падает на пол, его лицо все покрыто мозгами и кровью, крови нет только в глазах, которые непроизвольно моргают; рот — каша из зубов, мяса и челюстей, язык свисает из открытой раны на щеке, он держится только на чем-то, похожем на тонкую лиловую струну.
— Блядский тупой ублюдок. Блядский ублюдок, — кричу я ему только один раз. Я стою над ним, жду и смотрю на трещину над картиной Оника, которую так и не заделали. Через пять минут Пол, наконец, умирает. Еще через тридцать минут его тело перестает кровоточить.
Я беру такси и еду через Центральный парк, в мертвой тишине этой душной июньской ночи, туда, где жил Оуэн. Только потом до меня доходит, что я так и не снял окровавленный дождевик. Я открываю дверь ключами, которые взял у него в кармане, вхожу, обливаю дождевик бензином для зажигалки и сжигаю его в камине. Гостиная обставлена по-минималистски аскетично. Бетонные стены покрашены в белый цвет, и только одна стена представляет собой огромный рисунок, изображающий что-то научное, а стена, выходящая на Пятую авеню, украшена панелью из искусственной воловьей кожи. У этой стены стоит диван, обтянутый черной кожей.
Я включаю широкоэкранный телевизор Panasonic, диагональ 31 дюйм, и смотрю шоу Поздно ночью с Дэвидом Леттерманом, потом иду к автоответчику, чтобы поменять на нем сообщение (Оуэн дает все номера, по которым его можно найти, включая морской порт, — господи, ну это-то зачем?! — а на заднем плане стильно наигрывают «Времена года» Вивальди). Я задумываюсь, куда бы мне отослать Пола, и через пару минут лихорадочных размышлений выбираю Лондон.
— Пошлем ублюдка в Англию, — хихикаю я, уменьшаю громкость телевизора и записываю новое сообщение. Голоса у нас с Оуэном очень похожи, а отличить их по телефону будет вообще невозможно. Сегодня Леттерман рассказывает о «смешных трюках домашних животных». Немецкая овчарка с кепкой на голове очищает и ест апельсин. Это показывают дважды, в замедленной съемке.
В кожаный чемодан ручной работы, обшитый парусиной цвета хаки, с утяжеленными уголками и золотыми замками (от Ralph Lauren) я укладываю шерстяной шестипуговичный двубортный костюм с узором «штрихи мела», с отворотами мысиком, и шерстяной с фланелью костюм темно синего цвета, оба — от Brooks Brothers, а также электробритву Mitsubishi с зарядным устройством, посеребренный рожок для обуви от Barney, спортивные часы Tag-Heuer, черный кожаный бумажник от Prada, ручной копировальный аппарат Sharp, электронную записную книжку Sharp, его паспорт в специальном кожаном футляре для паспорта и портативный фен Panasonic. Себе я беру портативный CD-плейер Toshiba, в котором стоит саундтрек к «Отверженным». Ванная комната полностью белая, и только одна стена оклеена обоями в пятна «под далматинца». Я бросаю все туалетные принадлежности, необходимые для поездки, в пластиковый мешок Hefty.
Когда я возвращаюсь к себе, тело Оуэна уже окоченело, и я заворачиваю его в четыре дешевых полотенца, приобретенных мною на все той же распродаже в Conran, засовываю головой вперед в спальный мешок на гусином пуху от Canalino и без труда волочу его до лифта, потом — через холл, мимо ночного портье, вниз по ступенькам, где я натыкаюсь на Артура Кристала и Китти Мартин, ужинавших в «Кафе Люксембург». К счастью, Китти Мартин встречается с Крэйгом Макдермоттом, который сегодня ночью находится в Хьюстоне, поэтому они не задерживаются, чтобы поговорить со мной, хотя Кристал — грубый ублюдок — спрашивает меня, как правильно носить белый смокинг. Я отвечаю ему очень коротко, потом выхожу на улицу, ловлю такси, без проблем укладываю мешок на заднее сидение, сам сажусь на переднее и даю водителю адрес квартиры в районе Hell's Kitchen. Я втаскиваю тело Оуэна на четвертый этаж — до квартиры в заброшенном здании, которую я приобрел недавно, — укладываю его в большую фарфоровую ванну, снимаю с него костюм и, смочив тело водой, высыпаю на него два мешка негашеной извести.