Пьер проговорил почти вслух:
— А мы-то здесь портим себе кровь из-за всякого вздора!
Вдруг близ него, в широком, черном пролете между двумя молами, скользнула длинная причудливая тень. Перегнувшись через гранитный парапет, Пьер увидел возвращавшуюся в порт рыбачью лодку; ни звука голосов, ни всплеска волн, ни шума весел не доносилось с нее; она шла неслышно, ветер с моря надувал ее высокий темный парус.
Пьер подумал: «Если жить в рыбачьей лодке, пожалуй, можно было бы найти покой!» Потом, пройдя еще несколько шагов, он заметил человека, сидевшего на конце мола.
Кто же это? Мечтатель, влюбленный мудрец, счастливец или горемыка? Пьер приблизился, ему хотелось увидеть лицо этого отшельника; и вдруг он узнал брата.
— А-а, это ты, Жан?
— А-а… Пьер… Что ты здесь делаешь?
— Решил подышать свежим воздухом. А ты?
Жан рассмеялся:
— Я тоже дышу свежим воздухом.
Пьер сел рядом с братом.
— Очень красиво, правда?
— Да, красиво.
По звуку голоса он понял, что Жан ничего не видел. Пьер продолжал:
— Когда я здесь, мной овладевает страстное желание уехать, уйти на этих кораблях куда-нибудь на север или на юг. Подумать только, что эти огоньки прибывают со всех концов света, из стран, где благоухают огромные цветы, где живут прекрасные девушки, белые или меднокожие, из стран, где порхают колибри, бродят на свободе слоны, львы, где правят негритянские царьки, из всех тех стран, что стали сказками, потому что мы не верим больше ни в Белую Кошечку
[28]
, ни в Спящую Красавицу. Да, недурно было бы побаловать себя прогулкой в дальние края, но для этого нужны средства, и не малые…
Он вдруг замолчал, вспомнив, что у брата есть теперь эти средства, что, избавленный от всех забот, от каждодневного труда, свободный, ничем не связанный, счастливый, радостный, он может отправиться, куда ему вздумается, — к белокурым шведкам или к черноволосым женщинам Гаваны.
Но тут, как это часто бывало с ним, у него внезапно и мгновенно пронеслось в уме: «Куда ему! Он слишком глуп, он женится на вдове, только и всего». Такие мысли приходили ему в голову вопреки его воле, и он не мог ни предвидеть их, ни предотвратить, ни изменить, словно они исходили от его второй, своенравной и необузданной, души.
Пьер встал со скамьи.
— Оставляю тебя мечтать о будущем; мне хочется пройтись.
Он пожал брату руку и сказал с большой теплотой:
— Ну, мой маленький Жан, вот ты и богач! Я очень доволен, что мы встретились здесь и я могу сказать тебе с глазу на глаз, как это меня радует, как сердечно я тебя поздравляю и как сильно люблю.
Жан, кроткий и ласковый от природы, растроганно пробормотал:
— Спасибо… спасибо… милый Пьер, спасибо тебе.
Пьер повернулся и медленно зашагал по молу, заложив руки за спину, с тросточкой под мышкой.
Вернувшись в город, он снова спросил себя, куда же ему деваться: он досадовал на то, что прогулка рано оборвалась, что встреча с братом помешала ему посидеть у моря.
Вдруг его осенила мысль: «Зайду-ка я выпить стаканчик у папаши Маровско», — и он направился к кварталу Энгувиль.
С папашей Маровско он познакомился в клинике, в Париже. Ходили слухи, что этот старый поляк — политический эмигрант
[29]
, участник бурных событий у себя на родине; приехав во Францию, он заново сдал экзамен на фармацевта и вернулся к своему ремеслу. О прошлой его жизни никто ничего не знал; поэтому среди студентов и практикантов, а впоследствии среди соседей о нем слагались целые легенды. Репутация опасного заговорщика, нигилиста, цареубийцы, бесстрашного патриота, чудом ускользнувшего от смерти, пленила легко воспламеняющееся воображение Пьера Ролана; он подружился со старым поляком, но так и не добился от него никаких признаний о прежней его жизни. Из-за Пьера старик и переехал в Гавр и обосновался тут, рассчитывая, что молодой врач доставит ему хорошую клиентуру.
А пока он кое-как перебивался в своей скромной аптеке, продавая лекарства лавочникам и рабочим своего квартала.
Пьер частенько под вечер заходил к нему побеседовать часок-другой; ему нравилась невозмутимость старика, немногословная его речь, прерываемая длинными паузами, так как он видел в этом признак глубокомыслия и мудрости.
Один-единственный газовый рожок горел над прилавком, заставленным пузырьками. Витрина ради экономии освещена не была. На стуле, стоявшем за прилавком, вытянув ноги, уткнувшись подбородком в грудь, сидел старый плешивый человек и крепко спал. Большой нос, похожий на клюв, и облысевший лоб придавали спящему унылый вид попугая.
От звона колокольчика старик проснулся и, узнав доктора, вышел ему навстречу, протягивая обе руки.
Его черный сюртук, испещренный пятнами от кислот и сиропов, чересчур просторный для тощего маленького тела, смахивал на старую сутану; аптекарь говорил с сильным польским акцентом и очень тоненьким голосом, отчего казалось, что это лепечет маленький ребенок, который еще только учится говорить.
Когда Пьер сел напротив старика, тот спросил:
— Что нового, дорогой доктор?
— Ничего. Все то же.
— Вы что-то невеселы нынче.
— Я редко бываю веселым.
— Я вижу, вам надо встряхнуться. Хотите выпить чего-нибудь?
— С удовольствием.
— Сейчас я угощу вас моим новым изделием. Вот уже два месяца я стараюсь состряпать что-нибудь из смородины; до сих пор из нее изготовляли только сиропы… Ну, а я добился… я добился… хорошая настоечка, прямо отличная!
Очень довольный, он подошел к шкафу, открыл дверцу и достал бутылочку. В его походке и во всех его движениях было что-то недоделанное, незавершенное: никогда он не вытягивал руки во всю длину, не расставлял широко ноги, не делал ни одного законченного, решительного жеста. Таковы же были его мысли: он как бы обещал их, намечал, набрасывал, подразумевал, но никогда не высказывал.
Главной заботой его жизни, по видимому, было изготовление сиропов и настоек. «На хорошем сиропе или хорошей настойке наживают состояние», — любил он повторять.
Он изобрел сотни сладких наливок, но ни одна из них не имела успеха. Пьер утверждал, что Маровско напоминает ему Марата
[30]
.