—Зачем же пожаловали? Твое начальство хоронить Любу не отдавало. Чего ищо нужно?— выступила мать.
—Нам нужно забрать чемодан, который был при вашей дочери. Я осмотрю содержимое, и мы все вернем, можете не волноваться,— успокаивал я, но мать только фыркнула и припустила — «ииить».— Еще я хотел спросить, с кем она ссорилась? Может, кого-то боялась?
—Кого это ей тут пугаться!
Мать говорила смело, брат помалкивал. Твердила одно: не видели дочь, не знаемся. Кивнула презрительно на Турща:
—Его и спроси. Он ее все на общественную работу ставил! Ишь, работник!
Я сделал Турщу знак промолчать, но тот не сдержался:
—Надо оказывать содействие! А вы не во всем. Не доверяете!
—А чего мне тебе доверять? И власти твоей?— вступил отец.— Вот зараз про себя скажу. Когда из отступа я вернулся, все у моря бросил! Коней, все добро. С энтих пор спину гну! А что же стало? Продразверсткой первый раз сильно обидели, пришли товарищи, под гребло забрали все зерно! А налог? Снова обида, да как сдирают, чуть не со шкурой всей. Я этим обидам и счет потерял!
—Вижу, как потерял!— обозлился Турщ. Молодой милиционер чуть поправил винтовку, насторожился.— Станичная власть все дает казакам после революции — права, средства, работай на страну, а вы саботируете!
—Езжай, люцинер
[48], мы ничого не знаем,— снова вмешалась мать, осторожно трогая мужа за рукав, отстраняя.
—Это ты мужикам балабонь! А мы казаки. Вы с-под нас землю вынимаете — вот это как, по-твоему!
Возмущение отца Рудиной было понятно. Если крестьянам новая власть дала землю, то у казаков только забирала.
—Детей совратили против родителей,— продолжал возмущаться он.— Чтоб бегали к вам, докладали! Первое счастье, коли стыда в глазах нет.
Я встал между ними:
—Мы сейчас уедем. Ответьте только: когда вы видели Любу в последний раз? Я ведь хочу найти того, кто ее обидел.— Я старался смотреть на мать.
—Сыщете аль нет, на все божья воля.
Брат Рудиной подвинулся ближе, встал против солнца, и тут-то я и узнал силуэт человека, который видел на Гадючьем куте в день приезда, хоть и мельком исо спины, но срисовал, как выражается Репин.
—Место, где ее нашли, Гадючий кут. Бывали там недавно?— я обращался только к нему.
—Не был, все скажут!
—Ничого мы не видели. И не знаем!— Мать снова замахала на нас руками.— Вам вещи Любы надобны, Стешка, иди, дай. И пусть едут.
Брат довольно быстро вернулся, неся небольшой фанерный чемодан. Я поблагодарил:
—Спасибо.
—За спасибо мужичок вМоскву сходил, да еще полспасиба домой принес,— буркнула мать Рудиной.
—Спрошу еще, последнее. Жаловалась ли Люба на сердце? Или что вот в груди,— я показал,— вот здесь болит? Давит или, может, жжет, как огонь?
—Вещи дали мы, езжайте с богом,— Рудин махнул рукой, уводя жену и сына.
Поудобнее перехватив чемодан, я пошел было искать своих попутчиков и лошадей. Турщ с милиционером куда-то делись. Мать догнала меня уже за плетнем.
—Казака мово не суди, что он бает супротив власти. Горе, оно только одного рака красит. Ты спрашивал, хворала ли Люба. Было, в груди у ей кололо. Нюта, фелдшериха, ей давала пить траву.
Я спросил, что за трава, но она не знала.
* * *
Я прошелся по станице и вышел к реке. Куры клевали что-то у самой воды. У берега брала рыбу из ведра та самая вдова старшего брата, которую я заметил в доме. Руки ее покраснели от холодной воды. Чешуйки серебром блестели в ее волосах, на голых руках, на коже. И сама она была светлая, ладная. Теперь я рассмотрел ее лучше. Невысокая, неправильные черты, широковатый вздернутый нос, низкий круглый лоб — но все вместе создавало впечатление единственно возможной, удивительной гармонии. Крупные завитки волос, каштан с красноватым блеском из-под черного кружевного платка — неудивительно, вдова — смотрелись кокетливо. Победительно здоровая, яркие белки глаз, на скуле золотая кожа. Вся она — ладно собранный механизм, яркое украшение, уверенная, похожая на балованного ребенка, животное ласочку или пеструю уточку. Все делала быстро, легко. Поднимала ведро с рыбой, переступала ножками в ярких чириках без каблука. Отмахнулась от моей помощи с насмешкой — рази ты разбираешься? Я настоял.
—Ты из-за Любы до них приехал? Они не скажут. Люба ушла, так и отрезало.
—Вы иначе говорите.
—А я ведь с-под Кагальника. Муж меня от родителей увез. Жили под Врангелями — отец черного барона,— дачи там их да поля.
Вскинула глаза, они у нее как у козы — круглые, темные, а зрачок светлый. Кокетничала. Я откровенно любовался ею.
—Ох, муж любил меня! А сам высокий, огроменный. На ладони меня носил. Женой меня взять он против матери пошел, это у них тут как навроде против Бога. Бывало, мать его распекает — а он на лодку и — на реку! Так и рыбалит. Она умолкнет, он и возвернется,— говорила, посмеиваясь. Потом нахмурилась.
—А как казак нам фураньку
[49]привез, убили мово мужа, значит, они в дом с ней прошли под божничку положить, так свекровь меня и не пустила спросить, как и что, я уж потом узнала.
Бросила рыбу, прищурилась.
—А мне вот сон был. Что я навроде поднялась и смотрю. На луну смотрю. И вижу, строй казаков идет чрез месяц. И все они радостные. А мово все нет. А потом вижу, идет позади, черный весь. Так и вышло. Убили. Я правдивые сны вижу. Ты сторожнее со мной говори,— добавила насмешливо.
—Чего ж так?— поинтересовался я.
—Моя бабка ведь, когда померла, крышу поднимали. Ведьмой была.
Покрутила серебряный перстенек с бирюзой.
—Красивое у тебя колечко.
—Это тоски камень. А венчальное кольцо с фуранькой привезли, так мне не отдали.
—Кто же не отдал, почему?
—Они,— кивнула в сторону дома, понятно, что говорит о свекре и свекрови.— Забрала Сама, с ключами на поясе. Дочка у меня была, померла. Так она и рада была.
—Что ты так, мужа ведь семья?
—А что же, ведь правда. Дочка это что же — шифоньер, то да се, на приданое расходы. И из семьи уйдет. А ведь сами богатые, деньга шелестит, чего жаться?
—Сейчас сложно небось им стало?
—Не бедствуют. Хотя и забрали у них много. Даже машинку швейную хотели взять, да мы ее в подпол спустили, забросали. Коня жалко, весь белый был, на лбу только пятнышко. Я его Дружочек звала, а отец ажно плакал, когда коней сводили. А когда мужа мово… так не плакал.
—Что же, все они тебя обижают? ИЛюба обижала?