Я смотрела, как он идет впереди, отмечая его бессильно поникшие плечи и скованную походку. Волосы, выбивавшиеся из-под его кепки, сменили цвет с ржаво-желтого на серо-стальной. Сейчас он щурился, глядя на пристани, и молодым людям приходилось указывать на лодки из Лейта, привозившие креветок, среди сотен других суденышек, наполнявших реку. Уже тридцать лет мой отец продавал креветок с лотка на лондонском рыбном рынке. Он продавал их корзинами уличным торговцам и перекупщикам, разносчикам и курьерам из рыбных лавок в городе, – рядом с двумя сотнями других продавцов креветок, с пяти утра до трех часов дня, шесть дней в неделю. Каждый день я брала корзину в варочном цеху в конце Устричного ряда и торговала креветками вразнос на улицах. Мы не продавали треску; мы не продавали макрель, селедку, хека, шпроты, сардины. Мы не торговали плотвой, камбалой, корюшкой, угрями, карпами и пескарями. Мы торговали креветками – сотнями, тысячами, десятками тысяч. Было великое множество разных рыб и морепродуктов, которыми приятнее и выгоднее торговать: серебристый лосось, белокорый палтус или розовые крабы. Но наша жизнь была поймана в силки, и мы платили за аренду, чтобы продавать морских рачков с невидящими черными глазами и скрюченными лапками, между которых икринки с тысячами их нерожденных потомков. Мы торговали ими, но не ели их. Слишком часто мне приходилось чуять запах тухлых креветок или отскребать их маленькие паучьи ножки и глазки со шляпы. Больше всего мне хотелось, чтобы отец торговал на Лидденхоллском рынке, а не в Биллингсгейте. Тогда я продавала бы клубнику и благоухала, как летний луг, истекающий соком, а не рассолом, от которого пальцы шли трещинами.
Мы почти достигли высоких ворот, когда где-то рядом послышалось мяуканье. У меня сводило живот от ноющей боли и голода, и я могла думать только о сне и мясных пирогах. Я не могла думать о собственной малышке и гадать, хорошо ли ей сейчас. Если бы я это сделала, то рухнула бы на месте. Кошка снова замяукала.
– Это младенец, – удивленно сказала я и поймала себя на том, что думаю вслух. Но где? Вокруг было темно, и звук исходил откуда-то справа. Там никого не было; я обернулась и увидела двух женщин, покидавших госпиталь следом за нами, а ворота впереди были закрыты и снабжены каменной сторожкой, где внутри горел свет.
Эйб остановился, вглядываясь в темноту рядом со мной.
– Это младенец, – повторила я, когда снова услышала жалобный звук. До того как я выносила Клару и родила ее, я никогда не обращала внимания на детей, плачущих на улице или хнычущих в нашем доме. Но теперь любой подобный звук привлекал внимание, как будто кто-то звал меня по имени. Я сошла с дороги и двинулась вдоль темной стены, ограждавшей территорию госпиталя.
– Что ты делаешь, Бесс?
Через несколько шагов я увидела маленький сверток, оставленный на траве и прижатый к сырой кирпичной кладке, словно для укрытия. Младенца запеленали так же, как я Клару, и я могла видеть только сморщенное темнокожее личико и тонкие завитки черных волос у висков. Я вспомнила мулатку; должно быть, она достала черный шар, поскольку это был ее ребенок. Я подняла младенца на руки и покачала, чтобы он успокоился. Мое молоко еще не подошло, но груди набухли, и я гадала, смогу ли покормить ребенка и следует ли это делать. Я собиралась передать малыша сторожу в каменной будке у ворот, но согласится ли он забрать ребенка?
Эйб с приоткрытым ртом уставился на сверток в моих руках.
– Что мне делать?
– Это не твоя забота, Бесс.
Из-за стены послышался шум: люди кричали и бегали, ржали лошади. Ночью за городом все было темнее и громче, как будто мы оказались в незнакомом месте на краю света. Раньше я никогда не была в сельской местности, не покидала пределов Лондона. Ребенок у меня на руках успокоился, его крошечные черты приобрели выражение хмурой сонливости. Мы с Эйбом подошли к воротам. На дороге за воротами собрались люди, кучер с фонарем пытался успокоить четверку лошадей, упиравшихся, встававших на дыбы и пугавших друг друга. Несколько бледных людей потрясенно смотрели на землю, и я вышла за ворота посмотреть, что там такое. Я увидела грязную юбку и изящные руки шоколадного цвета. Женщина издавала утробные стоны, как раненое животное. Ее пальцы шевелились, и я инстинктивно отвернулась, чтобы скрыть ребенка у себя на руках.
– Она появилась из ниоткуда, – говорил кучер. – Мы только выехали на дорогу, как она выскочила перед нами.
Я повернулась и быстро пошла к сторожке, которая была открыта и пуста внутри. Скорее всего, сторож тоже вышел посмотреть на происшествие. Внутри было тепло; под каминной решеткой догорали угли, на маленьком столе с остатками недоеденного ужина горела свеча. Обнаружив кожаный камзол, висевший на гвоздике у двери, я завернула малыша и оставила его на стуле, надеясь, что сторож поймет, чей это ребенок, и сжалится над ним.
Несколько окон госпиталя еще светились, но остальные были темными. Должно быть, сейчас там спали сотни детей. Знали ли они, что их родители находятся снаружи и думают о них? Надеялись ли они снова увидеть родителей или довольствовались своей форменной одеждой, горячей едой, уроками и инструментами? Можно ли скучать по незнакомому человеку? Моя дочь тоже была там, и ее пальчики напрасно хватали воздух. Мое сердце было обернуто в пергамент. Я знала ее несколько часов и всю свою жизнь. Еще сегодня утром повитуха вручила ее мне, скользкую и окровавленную, но Земля совершила оборот вокруг своей оси, и все уже никогда не будет прежним.
Глава 2
Если утром меня не будило журчание, когда брат мочился в ведро у стены, значит, он не возвращался домой. На следующее утро постель Неда была пустой, и я наклонилась посмотреть, не лежит ли он на полу рядом с кроватью, запутавшись в одеяле, как это иногда случалось. Но кровать была прибрана, на полу никто не валялся. Я перекатилась на спину, скривившись от боли. У меня все болело внутри, как будто кто-то с кулаками прошелся там и наставил синяков и шишек. За дверью я слышала шаги Эйба по скрипучему дощатому полу. За окнами было черно, и значит, до рассвета оставалось много времени.
Мои груди начали подтекать, ночная рубашка была влажной, как будто тело оплакивало мою утрату. Повитуха предупреждала, что так и будет, но сказала, что это скоро пройдет. Грудь была первым и часто единственным, что во мне замечали мужчины. Повитуха посоветовала мне перебинтовать грудь тряпками, чтобы молоко не просачивалось через одежду, но сейчас это была лишь прозрачная, водянистая жидкость. В таком состоянии водокачка во дворе была для меня почти недосягаемой, но ходить за водой было моей обязанностью. Я вздохнула и потянулась за помойным ведром, но тут услышала, как хлопнула входная дверь, когда пришел Нед. Наши комнаты в доме номер 3 на Олд-Бейли-Корт находились на верхнем этаже трехэтажного дома, и окна смотрели в сумрачную глубину мощеного двора. Здесь я родилась и жила все свои восемнадцать лет. Я училась ползать, а потом ходить на покатом полу под свесом крыши, которая иногда скрипела, трещала и стонала, как старый корабль. Над нами никого не было – только птицы, свивавшие гнезда на крыше и гадившие на каминные трубы и церковные шпили, устремленные в небо. Мне нравилось жить так высоко: здесь было тихо и спокойно, и даже крики детей, игравших внизу, почти не проникали сюда. Наша мать жила здесь вместе с нами, пока мне не исполнилось восемь лет. Потом ее не стало. Я плакала, когда Эйб открыл окно, чтобы выпустить ее дух; мне хотелось, чтобы он остался, но он улетел на небо. Теперь-то я в это не верю. Могильщики увезли ее тело, а Эйб продал ее вещи, оставив лишь ее ночную рубашку, которую я носила, пока не улетучился материнский запах, вызывавший воспоминания о ее густых темных волосах и молочно-белой коже. Я не тоскую по ней, потому что прошло очень много времени. Чем старше я становилась, тем меньше ощущала потребность в матери, но когда мой живот стал расти, а потом начались схватки, мне хотелось держать ее за руку. Вчера вечером я завидовала девушкам, чьи матери живы и чувство любви к ним не успело поизноситься.