360
Два вида причин, которые обычно смешивают. Мне представляется это одним из важнейших моих достижений: я научился различать собственно причину того или иного поступка и побудительную причину, которая заставляет поступать вполне определенным образом – именно так, а не иначе, именно в данном направлении, именно с этой целью. Первый род причины представляет собою некоторое количество накопившейся энергии, которая только и ждет, чтобы ее израсходовали, не важно как и для чего; второй род причины в сравнении с первым представляет собою, напротив, нечто совершенно незначительное, как правило – это всего-навсего мелкая случайность, благодаря которой «высвобождается» вся эта накопленная энергия, но высвобождается уже вполне определенным и конкретным образом: то есть причина выполняет здесь роль спички, поднесенной к пороховой бочке. К этим мелким случайностям, «спичкам», я отношу все так называемые мифические «цели», равно как и все еще более мифические «жизненные призвания»: по отношению к тому гигантскому запасу энергии, которая, как уже говорилось, стремится высвободиться любым путем, они более или менее случайны, произвольны, почти что безразличны, хотя обычно принято считать иначе: бытует мнение, основывающееся на давнем заблуждении, будто бы именно цель (конечная задача, призвание и т. д.) является движущей силой, – в действительности же она есть только направляющая сила, – здесь очевидно полное непонимание того, как соотносятся штурман и пар. Это касается, впрочем, не только штурмана, то есть направляющей силы. А «цель», «задача» – не являются ли они, как правило, всего лишь благовидным прикрытием, придумкой слепого непробиваемого тщеславия, не желающего признаваться в том, что корабль подчиняется силе течения, в которое он угодил по воле случая? В том, что он «хочет» плыть туда, только потому, что – «должен»? Что хотя у него и есть направление, но нет никакого штурмана? Да, понятие «цель», несомненно, требует еще более пристального рассмотрения.
361
О проблеме актера. Проблема актера занимает меня уже давно; я долгое время не мог решить для себя вопроса (да и по сей день еще не решил): нельзя ли, оттолкнувшись отсюда, как-то подобраться к опасному понятию «художник» – понятию, с которым до сих пор обходились с непростительным благодушием? Беззастенчивое лицемерие; ненасытная страсть к притворству, прорывающаяся с неистовой силой, которая затмевает пресловутый «характер», захлестывает его, а иногда и просто безоглядно сметает; внутренняя, безотчетная потребность войти в роль, стать маской, иллюзией, неисчерпаемые возможности подлаживаться, подстраиваться, которым уже тесно в обычной повседневной жизни: ведь этим всем едва ли исчерпывается понятие «актера» как такового? Подобный инстинкт, по-видимому, легче всего прививается в семейных отношениях низших слоев общества. Такие семьи всю свою беспросветную подневольную жизнь мыкаются под гнетом вечной кабалы, они должны уметь быть невзыскательными и всякий раз, как говорится, по одежке протягивать ножки, и приспосабливаться к новым обстоятельствам, и все юлить, хитрить, держать нос по ветру, пока привычка хамелеонничать, вошедшая уже в плоть и кровь, и впрямь не сделает из человека хамелеона, непревзойденного мастера по части виртуознейших бесконечных превращений, подчиняющихся тем же наследственным законам, что и мимикрия у животных: в конце концов это бесценное сокровище, вскормленное усилиями многих поколений, одержит верх и превратится в слепой разнузданный инстинкт, который очень скоро выучится командовать всеми прочими инстинктами и произведет на свет божий актера, «художника» (сначала это будет просто буффон, гаер, паяц, шут, клоун или нечто вроде классического лакея, Жиль Блаза: ибо художники, и даже нередко гении, ведут свою родословную именно от таких вот типов). Высшие слои общества, впрочем, при аналогичных условиях, когда царит подавление, также способны породить аналогичный тип людей: только тогда чаще всего актерский инстинкт вынужден подчиниться другому, более сильному, как это происходит, например, у «дипломата», – я даже, кстати, думаю, что дипломат, реши он избрать другое поприще, легко бы мог сделать карьеру актера, при условии, конечно, что у него действительно была бы возможность распоряжаться своею судьбой. Взять хотя бы евреев, народ, который в совершенстве владеет искусством приспособления, и в этом смысле их вполне можно отнести, так сказать, к прирожденным специалистам по разведению актеров, которые устроили у себя прямо-таки настоящий всемирно-исторический садок; и в самом деле, вопрос этот весьма своевременный, подумайте сами – есть ли нынче хотя бы один хороший актер, который бы не был евреем? А пресловутая врожденная литературная даровитость евреев, благодаря которой они прибрали к рукам всю европейскую прессу, – ведь и в этом случае актерское мастерство помогает еврею удерживать власть: всякий литератор должен быть, как правило, хорошим актером, ибо ему приходится постоянно исполнять роль «знатока», «специалиста». И наконец, женщины: вспомните историю и роль женщины в ней – ведь она всегда должна была в первую очередь быть прежде всего актрисой. Послушайте только врачей, которым доводилось гипнотизировать женщин; в конце концов можно полюбить женщину, – можно поддаться ее «гипнотическому воздействию»! Но что из этого всегда получается? Она целиком «отдается» роли, даже – когда отдается… Женщина так артистична…
362
Наша вера в победу мужества в Европе. Именно Наполеон (а вовсе не Французская революция, которая призывала к всенародному «братству», воспевая прелести всеобщего единения сердец) ознаменовал собою начало новой, воинственной эры, равной которой еще не знала история, именно ему мы обязаны тем, что вступили в классическую эпоху войны – войны, которая ведется по всем правилам высокого военного искусства и вместе с тем имеет, как истинно народное восстание, такой невиданный размах (по затраченным средствам, талантам, дисциплине), что все грядущие тысячелетия будут взирать на нее с нескрываемым восхищением и благоговейным трепетом как на образец совершенства: ведь само по себе национальное движение, благодаря которому сей воинственный дух предстал во всем блеске, явилось всего лишь шоковым противодействием Наполеону, и без него оно едва ли было возможным. Стало быть, именно ему можно будет когда-нибудь поставить в заслугу то, что в Европе мужество вновь одержало победу над купечеством и филистерством; и даже, наверное, над «женщиной», которая была так избалована христианством и мечтательным духом восемнадцатого столетия, но более всего – «современными идеями». Наполеон же, для которого все эти новомодные идеи и, главное, вся цивилизация была хуже заклятого врага, предстал благодаря своей непримиримости как величайший продолжатель традиций Возрождения: он снова открыл целый пласт античности, быть может самый важный, гранитный пласт. И кто знает, не суждено ли когда-нибудь именно этому античному духу снова одержать верх над национальным движением и в положительном смысле стать наследником и последователем Наполеона: он, как известно, хотел единой Европы, которая виделась ему полновластной владычицей всего мира.
363
О разном понимании любви у разных полов. При всем моем снисходительном отношении к такому предрассудку, как моногамия, я все же никогда не соглашусь с мнением, будто бы мужчина и женщина обладают в любви равными правами: таковых не существует. Это означает, что мужчина и женщина понимают под любовью что-то свое, – одним из условий любви разных полов является уверенность каждого пола в том, что другой пол обладает иным чувством любви, иным понятием «любовь». То, что женщина понимает под любовью, – достаточно ясно: для нее это полная отдача (не только готовность отдаться), всем телом, всей душой, безоглядно, безоговорочно, она сгорает от стыда и ужаса от одной только мысли, что такая преданность может столкнуться с какими-то ограничениями и оговорками. Как раз это всякое отсутствие ограничительных условий превращает любовь женщины в настоящую веру: иной веры у женщины нет. Мужчина, который любит женщину, хочет от нее именно этой любви, и, следовательно, его менее всего беспокоит, что думает о любви женщина, хотя, конечно, можно допустить, что встречаются и такие мужчины, которым, в свою очередь, не чуждо стремление к полной самоотдаче, но тогда это уже не мужчины. Мужчина, который любит так, как любит женщина, превращается тем самым в раба, женщина, которая любит так, как должна любить женщина, превращается тем самым в еще более совершенную женщину… Страсть женщины в своем безоговорочном отказе от собственных прав предполагает как раз отсутствие у другой стороны подобных высоких устремлений, такой готовности отказаться от своих прав: ведь если обе стороны, движимые любовью, откажутся от самих себя, что же тогда получится, – я даже не знаю что – пустота? Женщина хочет, чтобы ею обладали, считали собственностью, она хочет стать неотъемлемой частью понятия «собственность», «владение» – и, следовательно, она хочет, чтобы был некто, кто берет, – и не пристало ему раздавать, растрачивать себя, наоборот, надо непременно приумножить это его сокровище, стараясь вдохнуть в него как можно больше силы, счастья, веры, для чего она и жертвует собою. Женщина отдает себя без остатка, мужчина – принимает дар, – я думаю, это естественное противоположение не изменить никакими общественными договорами, никакими благими намерениями утвердить справедливость: хотя вполне понятно нежелание мириться с жестокостью, непостижимостью, аморальностью этого противостояния, уже давно всем намозолившего глаза. Но любовь, существующая в нашем представлении как нечто целостное, величественное, всеобъемлющее, – есть сама природа, и как природа она всегда была и будет чем-то «безнравственным». Преданность, таким образом, является неотъемлемой частью женской любви, она вытекает уже из ее сущностного определения; у мужчины она вполне может возникнуть как следствие его любви и проявиться, скажем, в виде благодарности или повышенной благорасположенности и так называемом избирательном сродстве душ, но она не затрагивает сущность его любви – связь в данном случае столь эфемерна, что можно было бы с полным правом утверждать существование некоей изначальной противопоставленности любви и верности и у мужчины, присущей ему от природы: в его любви преобладает желание обладать, а не самопожертвование и самоотдача; но это самое желание обладать иссякает всякий раз в момент удовлетворения… И в самом деле, именно неутолимая жажда обладания, присущая мужчине, который все боится недополучить причитающегося ему добра и потому очень редко и неохотно признается в том, что его притязания на «обладание» вполне удовлетворены, – именно она поддерживает любовь в мужчине; и оттого-то она вполне еще может возрасти, даже уже после того, как женщина отдаст ему себя целиком и полностью, – ему нелегко привыкнуть к мысли, что получил все сполна и женщине нечего больше отдать.