Мир представлялся Карлу Марксу чередой сцен, где действующие лица повторяли заученные движения. Он был убежден в своем высоком предназначении, полагал, что у него нет выбора и он должен с этим смириться. Иногда он сердился на себя за то, что не может скрыть эту уверенность и со стороны кажется надменным и самодовольным. Его жизнь, говорил он себе, будет насыщенной, логичной, возвышенной, как в художественном фильме. Он станет одним из действующих лиц и будет смотреть свою жизнь, как киноленту, с нетерпением ожидая следующего эпизода. В его воображении черты героев смешивались, и вместо его собственного лица возникало лицо Джона Уэйна или Марлона Брандо.
Он выбьется в люди. Займет такое высокое положение, что родственникам будет до него далеко. Конечно, он будет посылать им деньги и найдет способ сообщить, что стал большим человеком. Он думал об этом постоянно: что собой представляет человек, если он никто? Его родители не понимали, что значит будущее. Они жили в Фесе, в сердце имперского города
[20], и, как и сам город, застыли в неподвижности, тоскуя по былому величию. Их занимало лишь удовлетворение сиюминутных потребностей. Они были полной противоположностью героев его любимых фильмов: те всегда шли к своей цели. И знали, что прямо сейчас или немного позже обязательно произойдет нечто очень важное.
Мехди вырос в Фесе, в тесной квартирке над кинотеатром «Рекс». Его мать Фарида не позволяла ему пойти туда, купить билет и занять место рядом с другими зрителями. Она говорила, что кинотеатр – пристанище для шпаны и девиц дурного поведения. Там он научится тому, что ему еще не по возрасту, да и вообще детям вредно верить в то, чего нет на самом деле. Она плевала на тротуар, когда видела черно-белые афиши, с которых на нее снисходительно смотрели актрисы с бархатными губами и длинными волосами.
У них в комнатах был слышен смех зрителей и громкие хлопки в сценах перестрелок. До гостиной, когда они молча обедали, доносились нетерпеливые крики: «Гасите свет! Пора начинать!» Зрители громко кричали. Свистели, когда на экране показывали красивых девушек, аплодировали ковбоям и гикали при появлении индейцев. Мехди быстро обнаружил, что диалоги, написанные в тысячах километров от его дома, на Голливудских холмах, лучше всего слышны в ванной комнате. Например, слова «Ах, любимая», которые Мехди повторял, не понимая их смысла, прильнув ухом к ледяным узорчатым плиткам. Однажды, лет в двенадцать, когда Мехди был в ванной и разглядывал в зеркале первые волоски на подбородке, он оторвал одну плитку. Потом вторую. С помощью отвертки он проковырял в отсыревшей стене отверстие и через него – о чудо! – увидел экран кинотеатра. Сначала он никому ничего не сказал. А тем более двум младшим братьям, потому что они стали бы драться за то, чтобы занять его место, тянуть его за рубаху и, несмотря на уважение к старшему брату, замучили бы его мольбами и жалобным нытьем. Несколько месяцев он наслаждался этим чудом в одиночку. Он часами сидел, запершись в ванной комнате – зимой холодной, а летом нестерпимо душной, – и одним глазом смотрел классические ленты студий «Уорнер Бразерс» и «Парамаунт». В черно-белом изображении пронизанные светом юпитеров волосы женщин, ходивших с непокрытой головой, казались воздушными. Героини в туфельках на высоком каблуке бежали к машине по улицам большого американского города. Они целовали мужчин в людных ресторанах или на крыше Эмпайр-стейт-билдинга. Пили коктейль, держа бокал рукой в шелковой перчатке. Ему до того нравилось это зрелище, что он не чувствовал боли в скрюченной, затекшей спине и не обращал внимания на укусы муравьев, ползавших по его ногам.
Братья в конце концов его разоблачили и хриплыми от нескончаемого насморка голосами принялись угрожать, что выдадут его, если он не вознаградит их за молчание. Поначалу Мехди страдал. Ему совсем не нравилось делить с кем-то свою тайну, и он приходил в бешенство, когда малышня начинала хихикать и отпускать вульгарные замечания по поводу актрис, которых он боготворил. Но братья очень быстро выучили наизусть диалоги, и они все втроем развлекались тем, что произносили их по ролям. В гостиной, где Фарида накрывала на стол к ужину, они внезапно начинали разыгрывать одну из своих одноактных пьес. Мехди был Хамфри Богартом или Фредом Астером. Ему всегда отводилась главная роль. Если Фарида заставала их, когда они кричали и, смеясь, перекликались по-французски, она приходила в неописуемую ярость. Она орала:
– Прекратите при мне говорить по-французски!
Они, конечно, боялись ее, но не могли удержаться от смеха.
– И не стыдно вам смеяться над своей матерью? – возмущалась она и отвешивала им пощечины.
Мехди, чтобы позлить ее, читал стихи Ронсара. Он декламировал дребезжащим голоском:
Пойдем, возлюбленная, взглянем
На эту розу утром ранним…
[21]Фарида пускалась за ним вдогонку по лестнице. Звучность французского языка возмущала ее. Эти непонятные созвучия напоминали ей о ее несчастьях, ее бессилии. Они подчеркивали доминирующее положение народа, говорившего на этом языке, и ее женское невежество.
Однажды, когда Мехди больше часа сидел, запершись в ванной, Фарида словно фурия подлетела к двери и забарабанила в нее. Мехди прокричал по-французски: «Оставь меня в покое», – и рассмеялся. Фарида изо всех сил стала стучать по полусгнившим от сырости деревянным доскам. Она колотила своими увесистыми кулаками, долбила ногой, и дверь вскоре не выдержала. Мать схватила Мехди за шиворот, бросила на пол и медленно заглянула в дыру. Отпрянула, бормоча: «Ya Latif, ya Latif. Да убережет нас Всевышний от Нечистого!» Она разглядела в глазок светловолосую женщину с накрашенными губами. Блондинка сидела в темной комнате, в кресле, скрестив голые ноги. Она целилась из револьвера в какого-то мужчину в шляпе и плаще. Фарида никому в этом не призналась бы, но если бы в ванной не было сына, ее придурка сына, валявшегося на полу, она задержалась бы там еще на минутку, только чтоб узнать, что произойдет с этой женщиной. Но Фарида повернулась и отхлестала по щекам Мехди, который закрывал лицо руками. До них донеся смех, потом грянул выстрел.
Мехди было уже почти двадцать четыре года, но до сих пор он иногда пробуждался в поту, когда ему снилась мать. В его воспоминаниях это была женщина со впалыми глазами, туповато-рассеянным выражением лица и кожей цвета табачных листьев. Она выходила из себя по любому пустяку и в приступе лютого гнева била их, чтобы ничего не слышать и не страдать самой. Она била своих детей. После несчастного случая, когда она переломала кости, Фарида страдала зависимостью от морфина, но все делали вид, будто об этом не знают. По ночам она поднималась наверх и убегала по террасам, устроенным на крышах домов. Люди видели, как она перескакивает с одной плоской крыши на другую, распустив волосы и нарядившись в яркую джеллабу. На улицах, освещенных брусками из воска, которые каждая семья устанавливала у своих дверей, она сталкивалась с возвращавшимися из хаммама распаренными мужчинами в тюрбанах из полотенца. Фарида их не замечала. Она стремительно шагала вперед и судорожно вытирала ладони о джеллабу. Она ускоряла шаг, чтобы поскорее дойти до аптекаря, с ужасом ждавшего ее появления. Он даже стал закрываться пораньше в надежде, что она выберет другую лавочку, за пределами старого города. «Хоть бы она нашла другого поставщика, какого-нибудь шарлатана. Хоть бы она забыла ко мне дорогу», – молился он. Но Фарида всякий раз возвращалась к нему, потная и решительная. Она стучала в окно, хорошо зная, что аптекарь слышит ее, поскольку он жил над своей лавочкой. И она знала, что он откроет ей, потому что старик боялся скандалов, к тому же немножко жалел ее. В конце концов он спускался и поднимал решетку, ворча и клянясь, что это в последний раз. Он призывал Всевышнего и умолял ее взять себя в руки ради приличий, ради своего спасения, ради детей. Фарида его не слышала. Решетка поднималась: она была у цели. Аптекарь шел в подсобку за лавкой. Она слышала позвякивание маленьких стеклянных трубочек и испытывала облегчение. Он говорил, а она видела только его слюнявый рот, словно залитый липким потом.