– Эх, Яничка, – вздохнула Лиля сострадательно. – Как хорошо, что Осю отстранили.
– Да, Брик был уже на грани… там выдерживают не все, а точнее, не многие. Еще точнее – единицы. Сердце отмирает частями, будто от некроза. У кого отмерло целиком – тот и остался. – Агранов горестно покачал головой и отвернулся к окну, обратив взгляд в ночь.
– Я много думал и об этой смерти… О Фрунзе, – мягче произнес Пильняк, почувствовавший себя безопаснее после того, как Яня заговорил с ним так доверительно. – Многие винят Бронштейна почем зря. Бронштейн просто бы до такого не додумался, он интеллигент, человек чести, рыцарь без страха и упрека. А ведь что произошло? Фрунзе – простой молдавский вояка, хороший вояка, поставил на важные посты людей, как должно разбирающихся в военном деле, бывших офицеров, а его поступок секретарем Сталина был расценен как «сомнительный». Кстати, тем же Баженовым, если я не ошибаюсь… Фрунзе ведь просто проявил профессионализм! И его за это… тайком на операционный стол… под нож… Ужас! В какие гнусные времена нам приходится жить. Честь, совесть, долг – где все это? Куда подевались люди, приносящие отечеству присягу и ей остающиеся верными до последнего своего вздоха? Куда катится Россия? Мы же только и думаем, где достать пирожных. Сборище чертовых изнищавших Марий-Антуанетт.
– У вас есть свое против всего этого оружие – эзопов язык, Борис Андреевич, – положил руку ему на плечо Агранов. – Воюйте! Воюйте словом, воюйте мыслью. Несите истину сквозь метафору, аллегорию. Что еще остается? Напишите повесть о негорбящемся человеке, пусть он будет иметь власть, и пусть люди видят, как он отдает свои приказы…
– О негорбящемся человеке? – призадумался Пильняк и, посмотрев на стоящего над ним заместителя начальника Секретного отдела, повторил по слогам и с придыханием: – О не-гор-бя-щем-ся человеке… Вы имеете в виду генсека? Сталина? Ведь это он носит свое тело, точно оно выдолблено из баобаба.
Карузо продолжал петь, а Агранов тепло улыбнулся невинно воздевшему брови писателю, глядящему на него сквозь очки снизу вверх, как озадаченный ребенок. Замначальника Секретного отдела не стал отвечать, а лишь многозначительно опустил веки, похлопал Бориса Андреевича по плечу и опять отошел к окну, пригубив коньяк. За тонкими кружевными занавесками длиной до подоконника начинало светать, стали видны дома на улице Больших Каменщиков, комья грязного снега на обочинах, изломанный рисунок голых деревьев то тут, то там, проехал одинокий извозчик, вышла с лопатой дворничиха.
– А вы, Яков Саулович, однако… подали мне интересную идею. Повесть о негорбящемся… о негнущемся, нет лучше негорбящемся, причем писать следует это слово слитно. И пусть он будет заседать в неприступном доме…
– В доме номер один! – подсказала Брик.
– Пусть будет по-вашему, Лиличка, если Володя не против.
– Да по мне хоть номер два, – угрюмо буркнул Маяковский, сминая и отшвыривая в угол пустую пачку папирос и закуривая вынутую из-за пазухи сигару, привезенную из Америки.
– Негорбящийся человек в доме номер один… Лучше в доме номер Первый – так нелепей, как будто не по-русски. Сейчас кругом одна нелепица – надо соответствовать временам! Негорбящийся человек в доме номер Первый, в пустой просторной зале-кабинете с мощным дубовым столом и тремя телефонами на нем, по которым он отдает и отдает свои приказы, с помощью которых он держит всех на привязи проводов… У него будут бесшумные секретари, неслышно скользящие по коридорам, у него будет охапка синих и красных карандашей. И он будет нависать над бумагами, вычеркивая и вычеркивая красным, вымарывая доброе, светлое, истинное, оставляя темную горечь и тошнотворную муть. И пусть дело происходит, как сейчас, ранней весной, фонари на машинах будут размахивать огнями и жрать уличные лужи, станет падать и падать дождь, а город… – говорил Пильняк таким голосом, точно зачитывал строки из Священного Писания. – А город будет сер и мрачен… А впрочем, это будет не город, а… машина! Большая, очень сложная, вертящая и винтящая трамваями, автобусами, ломовиками, марширующая солдатами, будто маховиками и шестеренками. То есть солдаты – это как детали этой гигантской машины… солдаты, трамваи, станки заводов – все! И этому механическому шуму города… Мейерхольд, вам нравится? – вдруг обратился к режиссеру писатель. – Вы же любите механизмы.
– Нравится, – лениво протянул тот, скидывая свои карты. – У меня старшая карта, оказывается, а думал – пара. Но я все равно выиграл. Володя, как не стыдно так блефовать… Вы напишите, я поставлю. Чтоб вам скучно у стены не стоялось, когда вас за такую неприкрытую аллюзию на живого генсека к расстрелу приговорят.
– Типун вам, – осклабился Пильняк. – А механическому шуму города в противовес будет поставлена высокопотолочность бухгалтерских залов и наркоматовских кабинетов, их торжественная тишина. Итак, слякоть, серое небо, изморось и… торжественная тишина высокопотолочных кабинетов! А? Каково!
– Это все, конечно, любопытно, – взглядом Мейерхольд был прикован к игрокам и столу, подмигнул хихикающей Норе. – Но о чем, собственно, повесть?
– О том, как негорбящийся отдал приказ своим профессорам зарезать на операционном столе своего лучшего главнокомандующего из страха, что тот займет его место. И как тот покорился… О неизбежности участи тех, кто вынужден пребывать в подчинении. О том, что даже лучшие в своем деле могут пасть от руки диктатора.
– Значит, потребуется использовать всяческие медицинские термины. Вы разбираетесь в них?
– Это ерунда! Схожу к знакомому врачу, он подскажет.
– Как резать язву желудка? – недоверчиво спросил режиссер, продолжая подмигивать юной артистке.
– А чего?
– Не излишне ли будет физиологично?
– Я постараюсь, чтобы было о-очень физиологично, до тошноты. И прототипом профессора, который безжалостно зарежет Фрунзе, сделаю главврача Кремлевской поликлиники… доктора Виноградова. У него, кажется, конвейер смерти давно налажен. Назову его по-другому, например, профессор Лозовский. Виноград – это лоза, а Лозовский – это Виноградов. И самое главное – название! – Пильняк призадумался, бросив хитрый взгляд на Агранова.
– Название нужно при таких делах как следует завуалировать, – подал голос Ося Кассиль. Подойдя к граммофону, он перевернул пластинку и сделал несколько оборотов ручкой. – Вот как у вас в «Голодном годе» умно все показано. Нет авторской позиции. Все герои говорят сами за себя и отвечают сами за себя. А автор как будто и ни при чем.
– Верно, – Пильняк даже подпрыгнул. – Повесть… м-мм… ну кто я, в сущности, сейчас? Ну кто? Ну возглавляю… пока… Союз писателей. Тень!
– Вы – наше солнце! – воскликнула Лиля Брик, имея целью подцепить своего любовника, который весь вечер демонстративно ее не замечал, – верно, все-таки поссорились накануне.
– Солнце – Маяковский. Я – луна, – скромно улыбнулся писатель.
– Непобежденная луна, – подчеркнул Мейерхольд.
– Непогашенная! – возликовал Пильняк. И заунывно, нараспев начал декламировать: – Непогашенная белая луна, ненужная городу, взирающая на город равнодушно, белая луна в синих облаках и черных провалах неба! Повесть непогашенной луны! – и он потер руки. – Сам черт не догадается, а содержание могут и не понять…