Мы – горничные и фермеры, чернорабочие и прачки, а попытки претендовать на нечто большее – наглость и фарисейство.
Тут я очень пожалела, что Габриэль Проссер и Нат Тернер не поубивали всех белых прямо в постелях, что Авраам Линкольн не был убит еще до подписания Прокламации об освобождении, что Гарриет Табмен не окочурилась от того удара по голове, а Христофор Колумб не пошел ко дну вместе со «Святой Марией».
Ужасно быть чернокожей и не иметь права распоряжаться своей жизнью. Жестоко быть молодой, когда тебя уже выучили сидеть смирно и выслушивать обвинения против собственного цвета кожи, не имея возможности защититься. Зря мы все не умерли. Я подумала: хотелось бы, чтобы все мы были мертвы, лежали один поверх другого. Пирамида плоти, все белые – в самом низу, этакое широкое основание, потом – индейцы с их дурацкими томагавками, вигвамами и договорами, чернокожие с их метлами, стряпней, мешками с хлопком и спиричуэлс, торчащими изо рта. Вот бы все дети-голландцы споткнулись в своих деревянных башмаках и переломали себе шеи. Вот бы французы задохнулись насмерть по ходу покупки Луизианы (1803), а шелковичные черви сожрали бы всех китайцев с их уродскими косичками. Мы, как вид, омерзительны. Все без исключения.
Данливи собирался баллотироваться на выборах, он заверил наших родителей, что, если он победит, мы можем рассчитывать на то, что у нас будет единственная заасфальтированная спортивная площадка в негритянской школе в этой части Арканзаса. А еще – он даже не поднял глаз, чтобы ответить на одобрительное хмыканье, – нам выделят новое оборудование для кабинетов труда и мастерских.
Он закончил, и поскольку нужды ни в чем, кроме самых поверхностных «спасибо», не было, кивнул стоявшим на сцене, и высокий белый, которого нам так и не представили, присоединился к нему возле двери. Они вышли с таким видом, будто вот теперь-то направляются в какое-то действительно важное место. (А выпускная церемония в Школе округа Лафайет – это так, для затравки.)
Мерзость, которую они за собой оставили, почти ощутимо висела в воздухе. Незваный гость, который отказывается уходить. Вызвали хор, он спел современную обработку «Вперед, христианские воины» – с новым текстом, про выпускников, которые ищут свое место в мире. Не помогло. Элоиза, дочь священника-баптиста, продекламировала «Непокоренного», и я едва не зарыдала над неуместностью этих слов: «Я – властелин своей судьбы, души я повелитель».
Имя мое утратило привычное звучание – пришлось пихать меня локтями, чтобы я вышла и получила аттестат. Все приготовления пошли прахом. Я не прошествовала на сцену, подобно амазонке-победительнице, не посмотрела в зал, чтобы не пропустить одобрительный кивок Бейли. Маргарита Джонсон, услышала я вновь свое имя: зачитали список моих достижений, зрители одобрительно загомонили, и я, как и было предписано, заняла свое место на сцене.
Я подумала про цвета, которые терпеть не могу: охра, пюс, лаванда, бежевый, черный.
Вокруг шуршали, переминались с ноги на ногу, а потом Генри Рид произнес от имени класса речь «Быть или не быть». Он что, пропустил слова белых мимо ушей? Быть у нас не получится, так что и задаваться этим вопросом – пустая трата времени. Генри произносил слова отчетливо, звучно. Я боялась на него взглянуть. Он что, ничего не понял? Не для чернокожих «решимости природный цвет»
[5] – мир считает, что у нас вообще нет ни решимости, ни разума, и не стесняется говорить об этом вслух. «Яростная судьба»? Полный бред. Когда церемония закончится, придется сказать Генри Риду пару слов. Если ему, конечно, не все равно. Не «трудность», Генри, – «тупик». «Вот в чем тупик». В цвете нашей кожи.
У Генри всегда были хорошие оценки по риторике. Голос его взмывал на крыльях надежды и падал вниз на волне предостережений. Учитель английского помог ему написать проповедь, в которую был вплетен монолог Гамлета. Быть человеком, вершителем, строителем, вождем – или инструментом, несмешной шуткой, сокрушителем хлипких поганок. Меня изумляло, что Генри способен после случившегося произнести свою речь – как будто нам дан хоть какой-то выбор.
Я слушала с закрытыми глазами, мысленно возражая после каждой фразы; потом вдруг повисла пауза – в переполненном зале она всегда говорит о том, что случилось нечто непредвиденное. Я подняла глаза и увидела, как Генри Рид, благовоспитанный, вышколенный отличник, повернулся спиной к залу, а лицом – к нам (гордым выпускникам 1940 года) и запел, почти речитативом:
Возвысим же голоса,
Пусть землю и небеса
Свободы песнь облетает…
Эти стихи сочинил Джеймс Уэлдон Джонсон. Эту музыку написал Джон Розамонда Джонсон. Это негритянский национальный гимн. Мы тоже запели по привычке.
Наши отцы и матери поднялись в затемненном зале и подхватили гимн, призывавший к действию. Учительница начальной школы вывела малышей на сцену, лютики, маргаритки и зайчики, отбивая ритм, тоже вступили, как могли:
Путь наш был каменист,
Бича мы слышали свист,
Лелея надежду, которой давно лишились,
И все же мы добрели
От дальнего края земли
Туда, куда наши отцы от века стремились.
Все знакомые мне дети выучивали эту песню одновременно с алфавитом и «Любит малышей Иисус». Но лично я раньше ее никогда не слышала. Никогда не слышала этих слов, хотя пела их тысячу раз. Никогда не думала, что они имеют ко мне какое-то отношение.
С другой стороны, слова Патрика Генри когда-то произвели на меня такое впечатление, что я в свое время вытянулась во весь рост и, затрепетав, произнесла:
– Не знаю, какой путь выберут для себя другие, но что до меня, дай мне свободу или дай мне смерть.
И вот – по сути, впервые – для меня прозвучало:
Мы прошли по путям, слез потоком омытым,
Мы прошли по стезям, кровью павших залитым.
Отзвуки песни еще не умолкли, а Генри Рид склонил голову, произнес: «Благодарю вас» и вернулся на свое место. По многим лицам катились слезы, никто их не стыдился, не утирал.
Мы снова одержали верх. Это неизменное «снова». Мы выжили. В глубинах хладно и темно, но яркое солнце вливалось нам в души. Я теперь была не просто одной из гордых выпускниц 1940 года, я была гордой представительницей прекрасной, дивной негритянской расы.
О прославленные и безвестные чернокожие поэты, сколько раз ваша воплощенная в слова боль укрепляла наш дух? Кто способен сосчитать, сколько одиноких ночей скрасили ваши песни, сколько голодных воспрянули духом, услышав ваши слова?
Если бы мы были из тех народов, что любят делиться своими тайнами, мы возводили бы монументы и совершали жертвоприношения в память наших поэтов – однако рабство излечило нас от этой слабости. Достаточно, впрочем, сказать вслух, что наше выживание всегда находилось в прямой зависимости от красноречия наших поэтов (включая сюда проповедников, музыкантов и исполнителей блюзов).