О жене Дарьюш не рассказывал почти ничего, но из редких его обмолвок у меня в голове понемногу сложилась их история. Когда мы с ним познакомились, они были женаты уже пятнадцать лет, у них было двое детей, сын и дочь. Насколько я знала, претензия к жене у него была всего одна: скука. Но с этим он справился без труда, выстроив себе отдельный дом.
Я звала его «стеклянным домом» – из-за огромных окон. Просторный дом в стиле модернизма располагался вдали от города, на окраине Дарруса: вокруг лишь деревья да горы. В гостиной – лакированные белые стены, блестящий белый паркет, там и тут тончайшие шелковые ковры. Над камином висела картина Сохраба Сепехри с голыми стволами деревьев, а кресла и кушетки обтягивала маслянистая белая кожа. В доме царила холодная, но величественная пустота. Каменные плиты были в основном без ковров, на стенах – несколько картин выдающихся художников-модернистов. Словно вдруг оказываешься в мире без женщин – впрочем, так оно и было.
Судя по тому, что рассказывал Дарьюш, ее (о жене он говорил исключительно в третьем лице – «она», «ее») совершенно устраивало, что они живут отдельно. И так повелось задолго до нашего знакомства. И у них не брак, а одно название. Он все это говорил так, что я верила. Особенно в наши первые годы, пожалуй, одно никак не пересекалось с другим: его брак и его чувства ко мне. А может, он считал, что иная версия меня ранит, однако же выставлял все так, будто его история не имеет ко мне ни малейшего отношения, и, вместо того чтобы задать одолевавшие меня вопросы («То есть ты хочешь сказать, что вы уже не сойдетесь? Ты собираешься с ней развестись?»), я помалкивала. Если нас могли увидеть или услышать, я никогда не целовала, не обнимала его, ни единым словом не обнаруживала, что мы любовники, а когда разум и сердце возмущались против нашей тайной связи, я твердила себе, что обязана заглушить их голос. Можно сказать, мы заключили нечто вроде сделки. Я обязана любить его, смиряясь с ограничениями, которые накладывает на него жизнь, или вовсе его потеряю.
Наши фотографии то и дело мелькали в газетах. Я видела, что Дарьюша это нервирует. Всякий раз, как на нас нацеливали объектив, он отходил в сторону, но мы всегда, сами того не зная, выдавали себя взглядом, жестом, мельчайшим движением. Впоследствии я пересматривала эти снимки, зернистые, смазанные, расплывшиеся от времени, и видела притяжение между нами, точно наши тела связаны незримой нитью. На одной фотографии я сижу на кушетке, подогнув под себя ноги, в руках у меня длинный мундштук, а Дарьюш повернулся ко мне, чуть наклонил голову, вслушиваясь в то, что я говорю. На другой я держу две бобины кинопленки, а Дарьюш направил камеру в небо. На нем белые льняные брюки, чуть помявшиеся от жары, я же, щурясь от солнца, слушаю его указания, оттачиваю свое восприятие.
В тот первый год, когда мы были вместе, с проблесками весны он высадил у меня на террасе саженцы, один за другим, в ряд, обхлопал землю вокруг каждого деревца, окружил лунки плоскими камешками. «Вот видишь, – сказала я себе. – Корни. Мы пускаем корни, чтобы обосноваться здесь всерьез и надолго».
* * *
«Форуг была тихим прудом, женственную гладь которого не возмущала даже легкая рябь. Теперь в этот пруд упал яркий камень Дарьюша Гольшири, и спокойствие и неподвижность сменились трепетом волн».
Устроить вечер в мою честь Дарьюш решил в тот день, когда в одной из центральных столичных газет вышла рецензия на мои новые стихи. Стоял 1961 год. Я осталась ночевать у него в Даррусе (это бывало нечасто), утром нежилась в постели с чашкой сладкого чая, взяла в руки газету и увидела эту заметку.
Не то чтобы прочитанное застало меня врасплох. Последние мои стихи спровоцировали привычные разглагольствования: «Стихотворения Форуг наглядно демонстрируют увлечение телесной тематикой и упорство, с которым эта женщина стремится растлить нашу молодежь…» Обычно рецензии на мои произведения имели непосредственное отношение к очередному скандалу, но сейчас критики (пусть не все, а только малая их часть) впервые похвалили мои стихи за их литературные качества, а не воспользовались ими как поводом для сплетен. «Эти новые стихотворения чувственны и осязаемы, как и прежние произведения Форуг, – отмечал какой-то критик, – однако вдобавок они обнаруживают не только более широкий спектр философских и политических тем, но и растущее поэтическое мастерство».
Еще я стала получать записки и письма, в основном от молодых женщин, которые признавались, что им очень нравятся мои стихотворения. «Вы пишете о том, в чем я не могу признаться даже самой себе». «В ваших стихах чувствуется дух Хафиза, но при этом они звучат современно». Письма были полны проницательных замечаний, любопытства и неистовой силы – качеств, которые и я ценила в поэзии; читая признания этих женщин, я ощущала странное, но удивительное родство с ними.
Я расправила газету, лежащую на коленях. Я полюбила класть на колени газету в постели за утренним чаем и прочитывать от первой до последней страницы. В то утро я открыла раздел «Искусство» и обнаружила, что там упоминают обо мне в связи с Дарьюшем. Прочитанное взбесило меня: автор заметки утверждал, что стихи за меня пишет Дарьюш. Ничем иным, настаивал он, не объяснить мои последние сильные произведения.
– Ты только посмотри! – я протянула Дарьюшу газету, ткнула пальцем в оскорбительную статью.
Он одним глазом взглянул на подпись автора и отказался читать.
– Этот человек – пустое место, – заявил он. – Как ты можешь принимать всерьез его писульки?
Как всегда, мое упрямство и ярость проиграли его надменности. Я завидовала неизменному хладнокровию, с каким он воспринимал окружавшие нас сплетни (причем без малейшего раздражения). Он никогда не читал отзывов на свои фильмы: казалось, его совершенно не интересовало, что о них думают. Ему случалось отделываться от назойливого журналиста язвительным замечанием, но чаще он вел себя так, словно ни критиков, ни недругов не существует вовсе – точнее, даже не может существовать.
– Я закачу в твою честь вечеринку, – пообещал он. – А эти пусть идут ко всем чертям.
Перевязанную красной лентой коробку с платьем привез курьер. В предвкушении вечеринки, которую Дарьюш намеревался устроить в Даррусе, я думала лишь о том, что надеть (каким же нелепым показалось мне это потом!). Дарьюш ничуть не стеснялся своего богатства. Он одевался безупречно и ожидал того же от меня, хотя никогда напрямую об этом не просил. На день рождения он подарил мне бриллиантовое колье паве
[44], и, едва он застегнул на моей шее замочек и назвал меня красавицей, я поняла, как сильно ему нравится видеть меня нарядной.
Я провела целый день в шикарных магазинах с коврами на полу и зеркальными стенами, в магазинах, где разодетые продавщицы расточали похвалы моей узкой талии и стройным ногам, тянулись ко мне с булавками и сантиметром, раскладывали передо мной лучшие, самые роскошные наряды. В конце концов я выбрала поистине изящное платье из черного шелка-сырца, с облегающим лифом и расклешенной юбкой. Элегантное и соблазнительное. Идеальное.