– Тебя уже не тревожит, что муж и родные подумают о твоих стихах, и это самое главное. А теперь пиши то, что должна написать.
Так я и сделала. Вскоре после выписки из клиники Резаяна мне позвонил издатель первого сборника моих стихов и спросил, не хочу ли я выпустить новый. Я немедленно взялась за дело.
– Как ты его назовешь? – спросила Лейла, когда я работала над сборником. Еще многое предстояло доделать, но вчерне все было готово; я держала в руках рукопись, ощущая, что она настоящая. Протянула Лейле титульную страницу. «Стена» – было написано на ней, и ниже тем же жирным шрифтом значилось мое имя, Форуг Фаррохзад.
Это последнее, что я пою,
к сонной твоей колыбели припав.
Пусть крика матери дикий звон
в небе юности сына кружит.
Я уж давно оторвалась
от доброй славы берегов.
В груди моей звезда пылает
бурь…
…
Наступит день, скользнут с тоской
по песне боли твои глаза.
Будешь искать меня в моих словах,
украдкой скажешь: «Моя мама – она».
«Стихи для тебя» (посвящается моему сыну Камьяру – с надеждой на будущее)
20
Помню тот первый вечер, когда он, стоя в другом конце комнаты, следил за мной глазами. Помню его щегольской темный костюм, привлекательное лицо, пристальный взгляд и то, как беспечно он, увлекшись разговором, размахивал рукой с бокалом. Солнце почти зашло, но в воздухе по-прежнему висело знойное марево, обостряя ароматы духов и табачного дыма. Я понимала, что мне следует отвернуться, чтобы не давать лишних поводов для сплетен, но не могла. Я наблюдала, как он рассматривает гостей, как его взгляд, скользнув по группе женщин в длинных оборчатых юбках, по их красивым, делано скучливым лицам и французским сигаретам в длинных серебряных мундштуках, остановился на мне.
В честь летнего солнцестояния и первой жары Лейла всегда открывала двери своего дома для широкого круга знакомых. С тех пор как я у нее поселилась, миновало два года, но в прошлом году меня на празднике не было: не хотелось никого видеть, и я в тот вечер не выходила из своей комнаты. В этом мне стало намного лучше: я опять похудела, кожа посветлела, волосы снова стали блестящими, густыми и завивались на кончиках: выглядела я с новой стрижкой элегантно и дерзко. Правда, руки еще дрожали из-за шоковой терапии, а голова порой болела по нескольку дней.
К гостям я спустилась в шестом часу, остановилась на площадке полюбоваться букетом пышных розовых пионов. Дом в тот вечер казался особенно красивым. Все окна и стеклянные двери были растворены, на деревьях в саду горели фонарики, зажженные курильницы источали аромат розовой воды, у проигрывателя лежала стопка пластинок. В сумерках в дверь позвонили: начали съезжаться гости. Почти все они, за редким исключением, были мужчинами; меня восхищала уверенность и непринужденность, с какой Лейла с ними общалась. Я наблюдала за ней издали, потягивая вино. Она могла подолгу молча слушать, а потом вставить пикантнейшую ремарку. Сейчас же она хохотала, запрокинув голову и демонстрируя безупречную кремовую кожу.
Кто-то взял меня за запястье.
– Вы та самая скандально известная Форуг? – спросил мужчина.
Я вырвала у него свою руку и ответила, кто я такая. На мужчине был тонкий черный галстук, по моде тех лет. Затягиваясь сигаретой и выдыхая дым, незнакомец сказал, что недавно вернулся из Парижа, где учился в Сорбонне и переводил с французского стихи некоего авангардиста. Я призналась, что впервые слышу об этом поэте, и собеседник прочел мне раздраженную лекцию об этом «боге словесности».
Я извинилась и вернулась в гостиную, где как раз закипал спор. Обсуждали уличные протесты. И демонстрантов. Шолуги, беспорядки. Тем утром в Тегеране были массовые выступления. Побили окна в одном из богатых кварталов, где жили и работали европейцы и американцы.
Весь вечер я чувствовала, что за мной наблюдают (я так и не избавилась от мнительности), но в тот миг мужчины увлеклись разговором и не обращали на меня внимания. Я подошла ближе, чтобы лучше слышать.
– А все «Туде»
[35], – сказал один. – Опять эти коммунисты воду мутят.
– Почему бы и нет, – ответил другой, с длинными седыми волосами, точно у дервиша, и в ворсистом коричневом костюме-тройке, несмотря на жару.
– Что вы имеете в виду, господин Камалиазад?
– Я имею в виду, что беспорядки нам только на руку. На дворе 1957 год. Переворот был четыре года назад
[36], и к чему мы пришли? Шах – лишь марионетка в руках Запада. – Он покачал головой. – Как еще нам положить конец империализму и диктатуре шаха? И кому еще это под силу, как не «Туде»?
– Но, поддерживая «Туде», мы всего лишь меняем одну тиранию на другую. Вместо Англии и Америки на шаха будет давить СССР, а о демократии можно забыть.
– Это правда, – заметил третий. – Посмотрите, что сталось с Китаем и Кубой.
Повисло задумчивое молчание.
– Мы допустили грубую ошибку, сделав нефть основой нашей экономики, – наконец произнес кто-то.
– А что нам еще оставалось? Как бы мы начали модернизацию, если бы не продавали нефть Западу?
– Вы хотите сказать дарили, – поправил седовласый. – Те, кто заключал сделки с англичанами и американцами, никогда не учитывали интересы народа. Они не планировали делиться прибылью – и не делились. Но кого нам винить, кроме самих себя? Нам не хватило ума понять, что они пекутся не о народе.
– Как бы там ни было, вся надежда у нас на нефть.
– Неправда. Вся надежда на революцию.
– Даже если она принесет кровопролитие?
– Нравится нам это или нет, однако без вооруженного сопротивления в нашей стране ничего не добиться.
– Но революции не бывать. По крайней мере, под властью Запада.
– Раскройте глаза, господа. Оглянитесь. Революция уже идет.
После этих слов атмосфера сгустилась, и разговор иссяк сам собой. Я стояла в стороне, прихлебывала вино, наблюдала за мужчинами и обдумывала сказанное. Рассуждения о вооруженном сопротивлении и революции меня озадачили. Я чересчур увлеклась подготовкой своего третьего сборника, «Бунт», и не обращала внимания на то, что творится за стенами сада Лейлы.
Вскоре я познакомилась с беседующими и их теориями: философом левого толка Резой Камалиазадом, с копной седых волос и в коричневом костюме-тройке; писателем-авангардистом Мансуром Джавади, который держался высокомерно, то и дело теребил усики и поправлял на переносице круглые очки без оправы; режиссером Дарьюшем Гольшири, который говорил меньше всех, однако же ни один из собеседников, даже самый саркастичный, не позволял себе усомниться в его авторитете. Его прозвали Львом. Я видела фотографии Гольшири в газетах, а потому сразу его узнала – и подивилась, до чего идет ему это прозвище. Он был очень высокий, широкоплечий, атлетического сложения, и костюм сидел на нем безупречно. Настолько красив, что даже не верится. Волевой подбородок, стакан виски в руке, сигарета меж кончиков пальцев – я подмечала каждую деталь.