– То есть ты хочешь сказать, – шутливо, в тон Лейле, ответила я, – что только сейчас поняла, как полезно якшаться с блудницей?
Она рассмеялась, запрокинув голову.
– Нет, но отныне я не буду воспринимать это как должное. Я тебе обещаю.
Мы не были любовницами, как все полагали. Впоследствии мне казалось, что нежность, с которой Лейла относилась ко мне, проистекала из ее открытой и добросердечной натуры, однако порой, когда я сидела на табурете возле ванны на ножках и болтала с Лейлой, пока она купалась, аромат розовой воды дурманил мне голову, из колонок в соседней комнате лилась музыка и сердце мое сжималось от счастья. Я проводила мочалкой по ее плечам, по изгибу ее спины, вниз, к талии; я сотни раз терла спину сестре, но с Лейлой эти движения утрачивали невинность. С ее губ срывался негромкий стон, она покачивала бедрами в мыльной воде, и невозможно было не заметить ее удовольствия, которое было ничем иным, как удовольствием от жизни.
19
В один январский день наша идиллия разлетелась на куски.
– Тебе письмо, – сказала за завтраком Лейла, вытащила конверт из кармана юбки и подвинула по столу ко мне. Конверт был бледно-голубой, тонкий, точно из папиросной бумаги, с казенной печатью. Отправителем было указано одно из столичных государственных учреждений.
– На. – Лейла протянула мне чистый ножик, чтобы вскрыть конверт.
Я чувствовала, что она смотрит на меня.
– Хочешь, я выйду? – предложила она.
Я подняла глаза, покачала головой. Отпила большой глоток чая, перевернула конверт.
Внутри обнаружился один-единственный листок бумаги, тоже бледно-голубой. Очень тонкий, с завивающимися краями. Официальное уведомление – краткое, содержащее только необходимую информацию. Я прочла до конца. Сердце мое упало. Я моргнула и перечитала письмо.
– Что там?
– Нас наконец развели, и Парвиза… – выдавила я.
– Да?
– …признали единственным опекуном Ками.
Лейла приоткрыла рот и тут же закрыла.
У меня зашумело в голове. Дети принадлежат отцам: это знают все. Такова традиция, таков закон. Парвиз мог бы разрешить мне видеться с сыном, но мать его, конечно же, отговорила. Он затребовал полную опеку над Ками – он ее получил. Дело не разбиралось в суде, и апелляцию не подать; все совершилось буднично и быстро.
Некоторое время мы сидели молча. Одно дело смириться с разводом (мы с Парвизом не виделись несколько месяцев, и я понимала, что развода не избежать), и совсем другое – с его последствиями: окончательной разлукой с Ками. Отчаяние пробрало меня до костей. Я испугалась, что сейчас потеряю сознание. Я откинулась на спинку стула, посмотрела вверх. Потеряв счет времени, я осовело таращилась в потолок и очнулась, лишь когда Лейла передвинулась на стуле поближе ко мне. На глаза навернулись жгучие слезы, полились по щекам.
– Как думаешь, я еще могу что-то сделать? – наконец выдавила я.
Моя рука по-прежнему сжимала письмо – теперь помятое, в кляксах. Я протянула его Лейле и смотрела, как она пробежала его глазами.
– Мне кажется, – медленно выговорила она, не отрывая взгляд от строк, – твой отец мог бы оспорить это решение.
– Он ни за что не станет этого делать.
Лейла подняла глаза на меня и кивнула.
– В таком случае, насколько мне известно, ничего сделать нельзя.
– Потому что я женщина? Поэтому?
– Я очень тебе сочувствую, Форуг. Если бы я хоть чем-то могла помочь, ты же знаешь, я обязательно помогла бы, но, по-моему, тут уже вряд ли кто-то чем-то поможет.
Я понимала, что перемены неизбежны. Через несколько недель после разводного письма прибыла бандероль от Парвиза. В ней оказались вещи, которые я оставила в Ахвазе. В основном ненужное барахло. Несколько платьев, сшитых вручную, пара ношеных туфель на высоких каблуках, кусок мыла, полупустая баночка крема для лица, две губные помады, фотографии Ками и моих родных, висевшие на зеркале в спальне. На дне коробки обнаружилась стопка моих старых дневников и копии первых опубликованных стихов. Я уселась, скрестив ноги, на полу, разложила перед собой дневники. Я листала их, отчетливо вспоминая дни, когда записывала мысли, впечатления, надежды. В тех дневниках я сочиняла письма и стихи к Ками. Но сейчас мне казалось, будто все это было не со мной. Сперва я хотела сохранить дневники, но потом сунула обратно в коробку с вещами и выбросила. Себе оставила лишь фотографии и стихи.
На обратном пути от мусорного бака я заглянула в кладовую на первом этаже и в конце концов нашла то, что искала: медные ножницы – тяжелые, холодные на ощупь. Вернувшись к себе, я встала перед зеркалом, оглядела себя: длинные космы, кожа в красных пятнах, под глазами лиловые тени. Несчастный, испуганный взгляд. Вот до чего довел меня отец, подумала я. И Парвиз вместе со своей матерью. Впервые за много страшных дней я подумала, что больше не позволю так с собой обращаться.
Я провела рукой по волосам, чтобы хоть немного их распутать, и взялась за ножницы. Отрезала пару сантиметров, потом еще чуть-чуть. Отступила на шаг, окинула себя взглядом: увиденное меня ободрило. С короткими, до края мочек, волосами мои глаза казались больше, подбородок выразительнее. Со стрижкой я выглядела менее женственно, но при этом словно вдруг раскрылась моя истинная суть; я покрутила головой туда-сюда, рассматривая новую себя, и во мне затеплилась надежда.
Шли дни, боль, сжимавшая сердце, потихоньку слабела. Я понимала, что полностью она не уйдет никогда, но в конце концов нашла утешение в безмолвной клятве: я обязательно придумаю, как увидеться с Ками. Пока же мне просто необходимо чего-то добиться в жизни. Тем более сейчас у меня для этого есть все возможности.
Цели мои пока не оформились, но я понемногу делала в дневниках наброски будущих стихов. Порой, если меня охватывало желание сочинять, я засиживалась за полночь и на следующий день спала до обеда. Я гуляла по окрестностям, фотографировала. Подолгу просиживала у окна, нежась на солнце и любуясь Демавендом вдали. Оказавшись одна в библиотеке, я гладила корешки книг. Руссо, Мольер, Дюма, Колетт, Санд, де Бовуар, Верлен. Английский я знала плохо, французский – того хуже, но были здесь и сборники персидских поэтов: Хайяма, Саади, Хафиза, Руми, так что порой я брала с полки увесистый, тисненный золотом том, устраивалась на кушетке и читала до вечера. Иногда я неделю ни с кем не обменивалась словом, читала, писала, и лишь молчаливое присутствие Лейлы прерывало мои занятия. Мне не надо было отчитываться ни перед кем, кроме себя. Я была одна и впервые в жизни принадлежала только себе.
– Я сегодня отправила в издательство несколько новых стихов, – сообщила я как-то за ужином, накладывая себе добавку, пудинг с шафраном.
Лейла улыбнулась.
– И о чем они?
– О разводе, – ответила я. – О Ками. О том, что со мною было в эти последние годы. Порой мне кажется, что я никогда не покончу с прошлым, по крайней мере с этой его частью.