– Добрый день, не могли бы вы озвучить сумму на моем счете? Сала Ноль, – сказала она степенным, почти торжественным тоном. После смерти отца она вернула девичью фамилию.
– Конечно, госпожа.
Сотрудник банка вежливо кивнул. Она заговорщически мне улыбнулась. На короткое мгновение я засомневался. Это ведь невозможно. Или?
– 3766 евро и 88 центов, сударыня.
Она ненадолго подняла взгляд.
– Нет, я про другой счет.
Похоже, консультант ее не понял. Мама повернулась ко мне и со вздохом покачала головой, словно извинялась за непрофессионализм сотрудника: ему еще следует многому научиться, но она великодушно закрывает на его промах глаза.
– Простите, но в нашем банке у вас только один счет.
– Вот как?
Она неуверенно кивнула, и с ее лица схлынула краска.
– Хорошо, тогда я вернусь завтра, когда будет ваш начальник.
Бедный мужчина вопросительно на меня посмотрел.
– Будем рады, госпожа.
Я осторожно вывел ее прочь.
На улице она прошла несколько шагов и остановилась. Изумленно посмотрела на меня.
– Не могла же я все это придумать.
Я говорил с врачами, добросовестно и старательно описывал все симптомы, самые ранние признаки расстройства и выяснил то, что знал с самого начала. Мне оставалось лишь сопровождать маму на неизбежном пути к тоннелю, чтобы потом, шаг за шагом, отпустить ее во тьму забытья. Психиатр посоветовал посещать ее как можно чаще. Регулярные беседы и общение могли замедлить течение болезни. Визиты давались мне тяжело. Они продолжались, пока у меня получалось проникнуть в ее мир. Чаще всего мне удавалось выстроить четкую картину, когда я оставался наедине с собой и ее голосом.
Некоторые помнят вкус печенья, которое их мама ставила на стол по воскресеньям, особую еду, любимое блюдо, аромат которого неизменно открывает дверь в закрытую комнату детства. Другие вспоминают запах материнских духов, ее объятия, как она сидела возле их кровати во время болезни, ее походку, движения, силуэт ее спины, когда она выключала свет и выходила из комнаты, поцелуй, который помогал справляться со страхом засыпания, ее улыбку и слезы сочувствия или просто тихое, обнадеживающее присутствие. Я же вспоминаю ее слова. Слова, которые превращались в мои собственные образы. В пол, стены, окна и двери моего мира. В детстве для меня не было ничего страшнее ее молчания. А теперь? Она медленно погружается в мир, где нет общего языка?
Психиатр объяснил мне, что связь с реальностью сохраняется даже в бреду, но распознать ее непросто.
– Когда на утреннем обходе параноик рассказывает, что санитар всю ночь истязал его электромагнитным излучением, можно предположить, что накануне вечером санитар отнесся к пациенту не слишком дружелюбно.
Но, судя по описаниям, с мамой все было не настолько плохо. Я спросил о ее диагнозе. Он улыбнулся и пожал плечами.
– Вам поможет ярлык?
Настаивать я не стал. К чему мне слово, значения которого я не знаю? При прощании он положил руку мне на плечо. На мгновение мне показалось, что мы знакомы уже целую вечность.
– Не теряйте мужества.
Дома я принялся искать в фотоальбомах следы ее старой жизни. Начал записывать наши разговоры. Я слушал и слушал ее рассказы, и первоначальный ужас сменился более спокойным любопытством. При этом я чувствовал себя скрытым наблюдателем, незваным гостем. В этих рассказах содержалась эссенция ее жизни, монета, летящая в бездонный темный колодец. Мог ли я отыскать в ее забвении частицы воспоминаний? В какой сумрачный подвал она меня привела? И что скрывалось на обратной стороне медали? Возможно, отпечатки прошлых переживаний наложились на еще более глубинные слои воспоминаний и создали новую реальность? Некоторые пробелы в истории моей семьи навсегда канут в лету? Может, официальная версия нашей истории – лишь прирученные воспоминания, интерпретация с вычеркиваниями и дополнениями, и мы пытаемся сформировать из фрагментов цельную идентичность? Посещая мать, я задавался все новыми вопросами, погружался все глубже. Чем в более далеком прошлом разворачивались события, тем лучше, казалось, она их помнила. Передо мной возникла призрачная история родителей, магическим образом проявившись в утраченном времени.
Я стоял перед ее дверью в Шпандау. Позвонил в звонок и беспокойно ждал. Давящая тишина. Здесь все казалось серым и грязным, хотя везде тщательно убирались. Воздух был влажным, на горизонте собрались грозовые тучи. А если никто не откроет? Вдруг она умерла? Может, лежит мертвая в коридоре или растянулась на ламинате в гостиной. Я позвонил еще раз. Иногда она просто громко слушала музыку или отключала звонок, если хотела покоя. Я уже собрался доставать мобильный, когда услышал ее шаги. Она никогда не была спортивной. В летние каникулы в моем детстве она целыми днями сидела на берегу под зонтиком и смотрела на море. Тогда ее тело было тяжелым и тучным. Я не знал почему. Я стыдился, когда смотрел на нее, мне хотелось красивую, привлекательную маму, чтобы мне все завидовали, элегантно одетую, с длинными темными волосами, как на фотографиях ее молодости. Но она много лет подряд ела уйму сладостей, готова была умереть за масляные соусы и, как я потом узнал, поплатилась за свою несдержанность повышенным сахаром крови. Диагноз звучал как «диабет 2-го типа», и уже несколько лет ей приходилось трижды в день вкалывать себе инсулин. Одна из ее худших привычек, причуда, которая раздражала и преследовала меня все детство, – постоянная смена париков, обязательного атрибута самоуверенной женщины шестидесятых, как говорилось тогда в рекламе. Однажды я раньше времени вернулся из детского сада, и мне открыла чужая женщина с ярко-красными волосами цвета входной двери. Я изумленно уставился на нее. Кто это? Неужели моя мать? Может, я ошибся дверью или родители больше здесь не живут? И что мне тогда делать? И лишь услышав ее голос, я смог вернуться в реальность.
За дверью прозвучало мое имя. Ее голос был все таким же пронзительным. Боязливым и резким, если она спешила или не знала, кто стоит за дверью, мрачным и тихим, когда она злилась, звонким и мелодичным, когда рассказывала одну из своих многочисленных историй. Дверь распахнулась. В старости мать снова обрела свою красоту. Она стояла передо мной в темных брюках и бледно-фиолетовом комплекте из джемпера и жакета, хрупкая и ранимая. Она снова начала следить за своим гардеробом. Я поздоровался, поцеловал ее в правую и левую щеки. И внезапно почувствовал потребность ее обнять. Неуверенно положил руку ей на плечо. Она вздрогнула от моего прикосновения или просто застыла? Отшатнулась? Мое прикосновение ей неприятно?
Уже в гостиной она склонилась над журнальным столиком. Расправила маленькую прямоугольную скатерть. За столиком, у стены, стоял широкий, обитый золотым бархатом диван. Его изогнутые ножки из красного дерева сужались книзу, к чуть мелковатым позолоченным лапам. «Ампир из имущества дворца», – доверительным тоном сообщала она каждому гостю. И не вдавалась в подробности. Мама путала правду и вымысел. Иногда она ограничивалась намеком, иногда давала волю необузданной фантазии. Она упоминала, что черный столик – новодел, но лишь для того, чтобы подчеркнуть свою осведомленность в подобных вопросах. «Но он вполне неплох», – уверенно добавляла она. И спорить с ней решался только глупец. Ее двухкомнатная квартира была тесно заставлена. Здесь было ее pied-à-terre
[1] с тех пор, как они с отцом покинули Берлин, чтобы провести последние двадцать лет совместной жизни в белом доме на фоне чужеземного лунного пейзажа. Они попытались сбежать от воспоминаний в национальный парк Кабо-де-Гата, к мысу Кошки. Справа от террасы простирался широкий пустынный ландшафт, снизу сверкало или буйствовало море. Пустыня у моря.